когда сгорел Дворец юстиции. Отношения массы с властью — одна из важнейших проблем романа. При этом взгляд Канетти обращен на подножье пирамиды, то есть на „мелких людишек“, в совокупности своей служащих питательной средой для фашистских движений, для всех тоталитаристских идеологий.
Как масса „мелкие людишки“ представлены в романе только один раз, но с большой художественной убедительностью, которая многого стоит. Речь идет о памятной сцене у входа в ломбард. Скандал между Терезой и Кином, с умеренным участием Пфаффа и Фишерле, обрастает (по причине странного вида и поведения действующих лиц) мифотворческими толкованиями, одно другого кошмарнее. Толпе зевак начинают мерещиться трупы, кровавые убийства, кража бесценного жемчужного колье. Толпа эта вдруг начинает ощущать себя единым организмом, обладающим тысячью рук и глоток. Сплачивает ее ненависть, иррационально вспыхнувшая против Фишерле, в данной ситуации вполне невинного. Но ведь Фишерле — карлик, калека; он уродлив, уродство выделяет его из толпы и противопоставляет толпе.
Уже познав на себе тупую агрессивность Терезы, Петер Кин в речи, которую держит перед книгами собственной библиотеки, призывает их остерегаться „людей толпы“. Себя же он видит неким избранником. Да и нам он способен показаться, на поверхностный взгляд, если не избранником, то, по крайней мере, жертвой. Возникает ощущение, будто имеешь дело с конфликтом между беспомощным интеллектуалом и его беззастенчивым, сильным своей практичностью окружением. Не без едкой иронии Канетти наделяет главного своего героя обликом Дон Кихота: хоть оба они — „фигуры“, Кин, вопреки высокому росту, худобе и лихорадочному упорству, отнюдь не Рыцарь Печального Образа.
В окружении своих безумных фантазий Дон Кихот все-таки шел
Благодаря своим занятиям психиатрией Георг Кин, не в пример старшему брату, знал о существовании „глубочайшей и подлиннейшей движущей силы истории — о стремлении человека раствориться в форме высокой организации животного мира, массе, и там столь надежно затеряться, будто никогда и не существовало никакого отдельного человека“. Образованность, знания — заслон против такой добровольной обезличенности, но, увы, не всегда надежный.
Если в своем романе Канетти что-то высказывает устами героя, то этим героем является Георг Кин. Что же до Петера Кина, то он скорее задуман как иллюстрация к мыслям младшего брата. К растворению в массе его, правда, не тянет, но по сути он ей не столь уж чужд, как воображает. Так, поселившись в швейцарской, Петер Кин на удивление быстро пристрастился к любимому времяпрепровождению Пфаффа. Оно состоит в подглядывании в „глазок“, оборудованный невдалеке от пола; поза у наблюдателя крайне неудобная, ему видны лишь ноги, зато наблюдаемые ни о чем не подозревают. Петер Кин и это выдает за научные занятия, но больше по привычке: в их свете лишь возрастает сомнительность его прежних занятий синологией.
Ничуть не в меньшей мере, чем Тереза, Фишерле, Пфафф, главный герой подвержен маниям, искажающим представления о действительности. Это не те коллективные мифы, что сплачивали толпу, готовую растерзать Фишерле, но его мании — тоже мании „человека толпы“. Толпа способна распасться столь же внезапно, как и слиться в единый организм. В ней существуют разные заряды, нацеленные как на пресмыкательство перед сильным, так и на злоупотребление властью.
Тереза тиранит Кина. И она же покорна каждому слову Груба, продавца из мебельного магазина, а позднее — воле Пфаффа. Пфафф тиранит Терезу, но готов всячески унижаться перед Кином. Даже Фишерле имеет свою рабыню: это карлица Фишерша, влюбленная в него, ему преданная, ради него готовая принять смерть.
И Петер Кин включен в такое взаимодействие между массой и властью. Его „воля к власти“ проглянула еще в диалоге с юным Францем; проявлялась она и в отношениях с Терезой, пока Тереза была служанкой. Даже в дни оскорбительнейших своих унижений он с завидной легкостью переходит от повиновения к повелеванию: „Я прошу вас немедленно покинуть мое рабочее место!“ — требует он от Пфаффа, помешавшего его бдению у „глазка“.
Канетти настойчиво подталкивает нас к выводу, что диктатор — это не личность, что это и есть „человек толпы“, только наделенный властью или ее узурпировавший. И если Пфафф или Тереза предвосхищают исполнителей параноических приказов, тех, кто расстреливал, кто надзирал в лагерях, то старший из Кинов вырастает в финале до размеров некоего самодеятельного диктатора. Его акт самосожжения, его жест разрушения того, что даже ему самому прежде виделось святым, неожиданно начинает ассоциироваться с самоубийственной гонкой термоядерных вооружений.
Канетти, конечно, ничего такого в виду еще не имел. Но он писал „Ослепление“ в годы, когда тоталитарные режимы стали расползаться по планете, и уже накопил некоторый опыт. Помноженный на его талант предвидения и талант сочинительства, опыт этот породил выдающийся роман XX века, впервые представляемый на суд советского читателя, — произведение столь же необычное, сколь и значительное.
Часть первая
Голова без мира
Прогулка
— Что ты здесь делаешь, мальчик?
— Ничего.
— Почему же ты здесь стоишь?
— Просто так.
— Ты уже умеешь читать?
— Умею.
— Сколько тебе лет?
— Девять исполнилось.
— Что бы ты выбрал — шоколадку или книгу?
— Книгу.
— Правда? Молодец. Поэтому, значит, ты и стоишь здесь?
— Да.
— Почему ты не сказал это сразу?
— Отец ругается.
— Вот оно что. Как зовут твоего отца?
— Франц Метцгер.
— Тебе хочется поехать в какую-нибудь незнакомую страну?
— Да. В Индию. Там водятся тигры.
— Еще куда?
— В Китай. Там есть огромная стена…
— Ты, наверно, не прочь перелезть через нее?
— Она слишком толстая и большая. Через нее не перелезешь. Для того ее и построили.
— Все-то ты знаешь! Ты много читал.
— Да, я читаю всегда. Отец отнимает у меня книги. Мне бы в китайскую школу. Там выучивают сорок