приговора. Если бы он говорил больше, ее страх распался бы на тысячи маленьких страхов. Он говорил очень мало, это было ее утешением. Но страх оставался большим и сильным. Если он начинал со слова 'Сегодня…', она тут же решительно твердила себе: 'Никаких нотариусов не будет' — и повторяла эту фразу с такой скоростью, какой прежде и знать не знала. Ее тело покрывалось потом, лицо тоже, она это замечала, только бы ее не выдало ее лицо! Она выбегала из комнаты и приносила тарелку. Она по его лицу читала желания, которых у него вовсе не было. Он мог бы теперь добиться от нее чего угодно, если бы только ничего не говорил. Ее услужливость относилась к нулям, а доставалась ему. Она предчувствовала страшную беду. Готовя пищу, она усердствовала особенно; только бы ему было вкусно, думала она и плакала. Может быть, она хотела его подкормить — влить в него силу для нулей. Может быть, хотела только доказать себе, как она этих нулей заслуживает.
Ее подавленность была глубока. На четвертую ночь ее осенило, чем был интересный человек: ее грехом. Она больше не звала его; если он попадался ей на пути, она смотрела на него со злостью, говорила: 'Все в свое время', — и толкала его ногой, чтобы он понял. Дела перестали идти как по маслу. Магазин надо сперва заработать, а потом уже дело идет как по маслу. Оставалось одно прибежище — кухня, здесь она казалась себе простой и скромной, как прежде. Здесь она почти забывала, что она хозяйка в доме, потому что вокруг не было дорогой мебели. Одно лишь мешало ей и здесь — адресный справочник, лежавший втуне, ее собственность. Для верности она вырезала оттуда всех нотариусов и с мусором выдворила их из квартиры.
Кин ничего этого не замечал. Ему достаточно было того, что она молчала. Между Китаем и Японией он как-то сказал себе, что это — успех его умной политики. Он лишил ее всякого повода говорить. Он обезвредил ее любовь. Много удачных конъектур возникало у него в эти дни. Одно невероятно искаженное место он восстановил за три часа. Нужные буквы так и лились с его пера. Старую статью он отослал на третий день. Из новых были начаты две. В нем звучали более древние причитания; за ними он забывал о причитаниях Терезы. Он медленно поворачивал назад, в добрачную эпоху. О существовании Терезы напоминала ему иногда ее юбка, ибо она потеряла большую долю чинности и жесткости. Она передвигалась быстрее и была явно не так хорошо выглажена. Он это установил, а по поводу причин не стал ломать себе голову. Почему бы ему не оставлять открытой дверь в ее спальню? Она не злоупотребляла его любезностью и остерегалась мешать ему. Его присутствие при трапезах успокаивало ее. Она боялась, что он исполнит свою угрозу прекратить совместные трапезы, и вела себя для бабы вполне сдержанно. Поменьше служебного рвения — и ему было бы еще приятнее. Она и от этой ретивости тоже еще отучится; слишком много лишних тарелок. Она каждый раз только отрывает человека от самых замечательных мыслей.
Когда на четвертый день, в семь утра, он вышел из дома для очередной прогулки, Тереза — внешне снова сама сдержанность — скользнула к письменному столу. Она не сразу решилась подойти к нему. Она несколько раз обошла его кругом и не солоно хлебавши приступила к уборке комнаты. Она чувствовала, что ее надежда еще не сбылась, и откладывала разочарование как можно дальше. Тут ей вдруг вспомнилось, что преступников опознают по отпечаткам пальцев. Она вынула из сундука свои прекрасные перчатки, те самые, которые помогли ей получить мужа, надела их и осторожно — чтобы не запачкать перчатки — извлекла завещание. Нулей все еще не было. Она боялась, что в конце концов они там окажутся, но написанные так тонко, что их и не увидит никто. Тщательный осмотр ее успокоил. Задолго до возвращения Кина и она и комната выглядели так, словно ровным счетом ничего не случилось. Она исчезла в кухне и продолжала там вселенскую скорбь, которую прервала в семь.
На пятый день произошло то же самое. Она провозилась с завещанием несколько дольше, не жалея ни времени, ни перчаток.
Шестой день был воскресеньем. Она уныло встала, дождалась ухода мужа и стала, как каждый день, рассматривать зловредную цифру завещания. Не только число 12 650, но и форма каждой цифры вошла в ее плоть и кровь. Она взяла отрезанную от газеты полоску и переписала эту сумму в точности так, как она значилась в завещании. Цифры походили на киновские тютелька в тютельку; никакой графолог не различил бы их. Она писала в длину, чтобы на полоске осталось место и для всяких нулей, добрую дюжину каковых она и пристроила. При виде сногсшибательного результата глаза ее вспыхнули. Она несколько раз погладила полоску своей грубой рукой и сказала:
— Ну, доложу, до чего же это прекрасно!
Затем она взяла перо Кина, согнулась над завещанием и превратила цифру 12 650 в 1 265 000.
Перо сработало так же чисто и точно, как прежде карандаш. Закончив второй нуль, она никак не могла выпрямиться. Перо цеплялось за бумагу и примерялось к новому нулю. Из-за недостатка места тот должен был получиться меньше и сплющеннее. Тереза распознала опасность, которая ей грозила. Любая следующая черточка не соответствовала бы размерам остальных букв и цифр. Он непременно обратил бы внимание на это место. Она чуть не загубила собственную работу. Полоска со множеством нулей лежала рядом. На нее-то как раз и упал ее взгляд, который, чтобы выиграть время, оторвался от завещания. Желание стать одним махом богаче любого мебельного магазина на свете все росло и росло. Подумай она об этом раньше, она сделала бы оба первых нуля поменьше, и как раз поместился бы еще третий. Почему она сморозила такую глупость, сейчас все было бы в полном порядке.
Она отчаянно боролась с пером, которое хотело писать. Напряжение было выше ее сил. От жадности, злости и усталости она стала задыхаться. Толчки вдохов и выдохов передавались ее руке; ее перо грозило забрызгать бумагу чернилами. Испугавшись этого, Тереза быстро отдернула его. Она заметила, что приподняла верхнюю часть туловища, и от облегчения стала дышать немного ровнее. 'Мы ведь люди скромные', — вздохнула она и, задумавшись о потерянных миллионах, прервала свою работу минуты на три. Потом посмотрела, высохли ли чернила, убрала славную полоску, сложила завещание и положила его туда, где нашла его. Она не чувствовала никакого удовлетворения, ее желания замахивались выше. Поскольку она добилась лишь части возможного, ее настроение переменилось; она вдруг показалась себе авантюристкой и решила сходить в церковь. Сегодня же воскресенье. На входной двери она оставила записку: 'Я в церкви. Тереза', словно это уже много лет ее обычное и естественное местопребывание.
Она выбрала самую большую в городе церковь, собор. Меньшая только напомнила бы ей о том, что ей причитается больше. На лестнице ей подумалось, что она не одета как нужно. Она чувствовала себя очень подавленно, но все же повернула и сменила первую синюю юбку на вторую, с виду точно такую же. На улице она забыла заметить, что все мужчины смотрели ей вслед. В соборе ей стало стыдно. Люди же смеялись над ней. Разве полагается смеяться в церкви? Она не будет обращать на это внимания, потому что она порядочная женщина. 'Порядочная женщина' она произнесла мысленно с величайшей энергией, повторила эти слова и укрылась в тихом углу собора.
Там висела картина с тайной вечерей, написанная дорогими масляными красками. Рама была сплошь золоченая. Скатерть ей не понравилась. Люди не знают, чт