тридцатидвухлетняя верность надоела ему. Жан ударил и сам же, вместо жены, позвал на помощь. В другой палате все дружно плакали, потому что было уже темно. 'Сегодня они словно с ума сошли', — сказал санитар. Один из множества богов-творцов приказывал: 'Да будет свет!' — и негодовал на то, что его здесь не уважают. 'Он маленький коммивояжер', — доверительно нашептывал его сосед Жоржу. Кто-то спросил: 'Есть ли бог?' — и потребовал его адрес. На плохой сегодня вечером ход дел жаловался некий ухоженный на вид господин, которого погубил его брат. 'Как только я выиграю процесс, я обеспечу себя рубашками лет на пятнадцать!' — 'А почему люди ходят голые?' — глубокомысленно возражал его лучший друг, они отлично понимали один другого.
Ответ на этот вопрос Жоржу довелось услыхать лишь в следующей палате. Один холостяк показывал остальным, как его застигли in flagranti[17] с собственной женой. 'Я снимаю с ее тела вшей, на ней их не было. Тут тесть просовывает голову в замочную скважину и требует вернуть ему внучку'. — 'Где, где?' — хихикали зрители. Они все были заняты одним и тем же; как хорошо они понимали друг друга. Санитары слушали не без удовольствия. Один ассистент, сотрудник газеты, записывал характерные для настроения этого вечера речи. Жорж заметил это, не глядя; мысленно он делал то же самое. Он был ходячей восковой табличкой, на которой запечатлевались речи и жесты. Вместо того чтобы осмысливать и возражать, он машинально вбирал в себя. К тому же воск подтаивал. 'Моя жена наводит на меня скуку', — думал он. Больные казались ему незнакомыми. Та задняя дверца, что вела в их обнесенные плотной стеной города, обычно только прикрытая, известная ему одному, упорно оставалась сегодня запертой. Взломать? Зачем? Лучше прекратим, завтра, к сожалению, тоже день будет. Каждого я застану в его палате, всю свою жизнь я буду заставать восемьсот пациентов. Может быть, моя слава увеличит лечебницу. Со временем их станет две тысячи, десять тысяч. Потоки паломников из всех стран довершат мое счастье. Через тридцать лет образуется этакая всемирная республика. Меня назначат народным комиссаром по делам сумасшедших. Поездки по всему миру. Инспекция и парад миллионной армии негодных душ. Слева выстрою слабоумных, справа — одержимых. Основание экспериментальных институтов для сверходаренных животных. Превращение сумасшедших животных в людей. Вылечившихся безумцев я с позором выгоняю из своей армии. Мои друзья мне ближе, чем мои приверженцы. Маленьких приверженцев называют великими. Как мала, стало быть, моя жена. Почему я все не ухожу домой? Потому что там меня ждет жена. Она хочет любви. Все хотят сегодня любви.
Восковая табличка была бременем. То, что на ней записывалось, обладало тяжестью. В предпоследней палате внезапно возникла жена. Она примчалась бегом.
— Телеграмма! — крикнула она и засмеялась ему в лицо.
— Из-за этого ты так утруждаешь себя? Любезность стала его кожей; иногда он желал себе сбросить ее, это была бы вершина его грубости. Он вскрыл телеграмму и прочел: 'Я окончательно спятил. Твой брат'. Из всех мыслимых новостей эту он ожидал меньше всего. Скверная шутка? Мистификация? Нет. Против этого говорило слово «спятил»! Таких выражений брат его не употреблял. Если он все же употребил это слово, значит, что-то неладно. Он благословил телеграмму. Поездка неизбежна. Он может оправдаться перед собой. Ничего больше он сейчас и не желал себе. Жена прочла телеграмму.
— Кто это, твой брат?
— Ах, вот как, я тебе о нем не рассказывал. Величайший синолог из ныне живущих. У меня на письменном столе ты найдешь несколько его последних работ. Двенадцать лет я не видел его.
— Как ты поступишь?
— Поеду с первым же скорым поездом.
— Завтра утром?
— Нет, сейчас. Она надула губы.
— Да, да, — сказал он задумчиво. — Речь идет о моем брате. Он в плохих руках. А то как бы ему удалось отправить такую телеграмму?
Она разорвала телеграмму в клочья. Разорвать бы ее сразу! Больные набросились на обрывки. Каждый любил ее, каждый хотел получить от нее что-нибудь на память, некоторые проглатывали клочья бумаги. Большинство прятало их у сердца или в штанах. Платон-философ с достоинством стоял рядом. Он сделал поклон и сказал:
— Мадам, мы живем среди людей!
Окольные пути
Жорж долго спал; поезд остановился. Он поднял глаза; шла большая посадка. Его купе, занавешенное, оставалось пустым. В последний миг, поезд уже тронулся, какая-то пара попросила у него места. Он вежливо подвинулся. Мужчина толкнул его и не извинился. Жорж, которому всякая грубость среди учтивых культурных болванов доставляла удовольствие, посмотрел на него удивленно. Женщина истолковала взгляд Жоржа превратно и, едва они сели, извинилась за мужа, он, мол, слепой.
— Вот уж не подумал бы, — сказал Жорж, — он передвигается с поразительной уверенностью. Я врач, и у меня было много слепых пациентов.
Муж поклонился. Он был длинный и тощий.
— Вам не помешает, если я почитаю ему? — спросила женщина. Кроткая преданность на ее лице была очаровательна, она, видимо, жила только ради слепого.
— Напротив! Только не обижайтесь, пожалуйста, если я вдруг усну.
Вместо вожделенных грубостей в обе стороны летели учтивости. Она вынула из дорожной сумки роман и стала читать грудным, приукрашенным голосом.
Наверно, у Петера теперь такой вид, как у того слепого, одеревенелый и озлобленный. Что могло взбудоражить спокойный ум Петера? Он жил одиноко и беззаботно; с отдельными людьми у него не было никаких отношений. Смятение по вине мира, в которое порой приходят натуры чувствительные, было в его случае невозможно; его мир состоял из библиотеки. Его отличала невероятная память. Головы послабее погибали от избытка книг; у него каждый воспринятый им слог четко отделялся от следующего. Он был полной противоположностью актера, оставаясь всегда самим собой, только самим собой. Вместо того чтобы разделять себя на других, он мерил их, видя их извне, собою, которого он тоже знал только извне и со стороны головы. Поэтому он избежал очень больших опасностей, которые неминуемо влекут за собой занятия восточными культурами, если этим занятиям предается годами человек одинокий. Петер был неуязвим для Лао-цзы и всяких индийцев. Из трезвости он склонялся к философам долга. Своего Конфуция он нашел бы везде. Что угнетало его, существо почти бесполое?
— Ты опять толкаешь меня на самоубийство! Жорж слушал роман вполуха, читающий голос звучал приятно, он понимал его интонацию; эта дурацкая фраза самого героя заставила его вдруг рассмеяться.
— Вы не стали бы смеяться, сударь, будь вы слепым! — прикрикнул на него гневный голос. Это заговорил слепой, первые его слова были грубостями.
— Простите, — сказал Жорж, — но я не верю в этот род любви.
— Так не мешайте наслаждаться человеку серьезному! В любви я смыслю больше вашего. Я слепой. Вас это не касается!
— Вы неверно поняли меня, — начал Жорж. Он чувствовал, как страдает тот от своей слепоты, и хотел помочь ему. Тут он заметил женщину; она усиленно жестикулировала, то прикладывая палец ко рту, то умоляюще складывая руки, чтобы он ради бога замолчал, и он умолк. Ее губы поблагодарили его. Слепой уже замахнулся. Для защиты? Для нападения? Он опустил руку и приказал:
— Дальше!
Женщина стала читать, голос ее дрожал. От страха? От радости, что ей встретился такой деликатный человек?
Слепой, слепой, давнишнее воспоминание разрасталось, упрямо и мрачно пробиваясь все выше. Была некая комната, и другая с ней рядом. Там стояла белая кровать. В ней лежал маленький мальчик, совсем красный. Он боялся. Незнакомый голос всхлипывал: 'Я слепой! Я слепой!' — и плакал, плакал. 'Я хочу читать!' Мать ходила взад и вперед. Она прошла через дверь в соседнюю комнату, где кричал этот голос.