стоял в толпе, потупив голову и в то же время гордо приподняв очи, и одобрительно только говорил: «Добре, сынку, добре!»
И помню твое лицо, когда Сергей Данилович читал нам это место. Ты спросил:
— А у Тараса остались внуки — сыновья Остапа?
Сергей Данилович кивнул:
— Конечно. Все мы — их внуки и правнуки.
— Нет, я говорю о настоящих сыновьях Остапа…
— Этого я не знаю.
Наверно, вскоре после того вечера и появился наш Остап. Сергей Данилович повел нас в музей и заговорился со старым сторожем Денисом. А мы побежали к солдату в Преображенском мундире. Удивительное у него было лицо. Наверно, хороший художник делал этот «муляж»: смуглые щеки, усталые морщины у рта, смоляные усы, чуть прищуренные, добрые глаза. Я первая сказала:
— Солдат, а солдат, здравствуй. Как тебя зовут? Давай водиться, солдат!
А ты посмотрел на него, потрогал его сумку патронную и сказал:
— А может, он и есть сын Остапа? Ведь Остапов сын мог же оказаться в петровском войске!
Мы притащили Сергея Даниловича к нашему солдату.
— Пожалуй, хотя с хронологией это и не очень сходится, — сказал он.
— Тогда он, значит, тоже Остап, — сказал ты. — Дед Тарас непременно назвал бы его так в память сына…
Сергей Данилович не разочаровывал нас, не смеялся над нашей выдумкой, а посмотрел на Остапа и сказал:
— Какое, однако, живое и честное лицо!
И тут же мы все трое придумали Остапу подходящую биографию. Его скрыла и тайно воспитала на Запорожье одна казачка, именно тайно, чтоб не истребили враги Тарасов корень. И вот однажды приехал неизвестный человек и передал маленькому Остапу саблю отца. С той поры мальчик поклялся стать воином. А как стали набирать маленькому царю Петру потешное войско, кто-то и привез с Украины сироту-казачонка. И стал Остап-младший боевым товарищем и любимым солдатом Петра. В Полтавском бою сопровождал его как вестовой, оберегал Петра от пуль, оттесняя от него врагов.
Помнишь, каждый из нас торопился изо всех сил, старался придумать еще какой-нибудь правдоподобный случай из жизни Остапа. Я, например, придумала, что в Диканьке у Остапа есть невеста — красавица и умница Ганна, и в лунные ночи, когда в музее нет даже сторожей, Остап ходит на свидание к своей девушке. И, только выдумав про Ганну, я уже сама в нее вполне поверила. Мне даже показалось, что Остап пристально глянул на меня и губы его под усами шевельнулись. Я никому из вас тогда об этом не сказала.
Вот с той поры мы и взяли в товарищи Остапа. Кажется, я первая шепнула тебе, что необходимо из школы зайти в музей: Ганна поручила мне передать Остапу записку. Ты принял игру, сказал, что тебе тоже нужно непременно повидать Остапа. Так мы повадились ходить в гости к Остапу очень часто, и Денис уже привык к нам, не глядел с подозрением, а читал газету или даже уходил по своим делам, а нам наказывал покараулить в зале за него. «Только руками ничего не трогать, ребята, — строго говорил он. — Музейное имущество — неприкасаемое».
Но мы все-таки иногда засовывали за обшлаг Остапова рукава наши записки или рисунки якобы от Ганны. А потом ты однажды написал записку от имени Остапа. Игра все разгоралась. Остап уже совершенно вошел в нашу жизнь. И помнишь тот день, когда Володька Каплун сказал Наталке Гудзий:
— И чего это ты все лижешься с Каразиной, все шепчешься с ней? Ты что, не слыхала, что она дочь арестованных врагов?
А Наталка ему:
— Ну и что ж тут такого? Ведь не она, а родители ее враги, а она очень даже хорошая девчонка и товарищ что надо.
Володька Каплун ей язык показал:
— Простофиля ты, я вижу. Вот погоди, скажу старшему пионервожатому, он тебе мозги прочистит.
Я тогда из школы убежала, себя не помнила. Бежала по улице, и внутри у меня так все горело и болело, что не было сил вздохнуть. Я поняла, почему, когда в классе ребята иногда шептались, а подходила я — все тотчас расходились. Я поняла, почему, когда я спрашивала, скоро ли нам подавать в комсомол, все вдруг начинали куда-то торопиться и не отвечали мне. Дочь врагов! А ведь у вас я уже успела немного забыться, отвыкнуть от этой клички. Кличка преследовала меня и в нашем дворе, в Ленинграде, и в детдоме. Эти слова раздались там, как только меня привезли. Правда, заведующая сказала их очень тихо, но я все-таки услышала. А потом не знаю уж как, но узнали все ребята.
В ту же ночь я убежала из детдома. И вдруг теперь, когда уже позабыла, будто удар в спину — опять эти слова!
Домой с таким лицом прийти нельзя. Я побежала в музей, спряталась за Остапа и давай ему про все шептать. Шептала, выкладывала ему свою беду, обревелась вся страшно, но понемногу мне стало легче. Мне тогда казалось, что Остап все понимает лучше всех, что и он со мной все переживает. И когда я уже совсем выдохлась и наревелась всласть и, распухшая от слез, вылезла из-за спины Остапа, я увидела тебя.
Ты стоял у окна и делал вид, что зашел мимоходом.
— Ты чего здесь застряла? Не знаешь, что ли, что обедать пора? Теперь нагорит нам от мамы!
А сам тянул меня за рукав и не смотрел на меня. А потом я узнала, что ты дал в морду Каплуну и поругался в дым с Соболевским, и тебя прорабатывали на бюро, и папу твоего вызывали. Кажется, ему даже грозило увольнение из школы, и долго все это тянулось. Но об этом я узнала уже позднее.
Хоть у нас и недружный был класс, я все-таки любила, очень любила нашу школу. А может, потому, что ты в ней учился и учил нас Сергей Данилович? Как-то все вспоминаешь с нежностью: и щербатый пол в актовом зале, и облезлые рамы на окнах, которые мы после сами окрасили, и коридор, заставленный геранями и фикусами. Но больше всего я любила учителя литературы Павло Ивановича Кучеренко. Голая, как коленка, голова, умнющие маленькие глазки, сам весь коренастый, как дубок, и ручки коротенькие, и смешной редкозубый рот, а нам он казался красивей всех красавцев, и ходили мы за ним хвостом, и, если он что-нибудь предлагал и начинал: «Вот, други мои, есть у меня одна придумка», — мы, еще не дослушав, орали всем классом: «Замечательно! Давайте, давайте! Чудесная придумка!» И только потом выслушивали, и, конечно, придумка оказывалась и впрямь отличной. То это были «Шевченковские чтения», и мы с жаром учили стихи, читали биографию и готовили доклады о жизни и творчестве Тараса. То — общественный суд над Онегиным, и мы распределяли, кому быть прокурором, кому защитником, кому свидетелями, и полегоньку, незаметно для самих себя, заучивали наизусть чуть ли не всю поэму. То Кучеренко предлагал нам нечто вроде «психологических портретов» — самим установить, кто у нас в классе похож на Швабрина, а кто — на Гринева и почему, из каких черт складывается это сходство. И ведь все не по программе, это мы уж сами установили, когда однажды поинтересовались программой-минимумом для восьмых классов. И даже самые отпетые из нас, которым и в голову не пришло бы почитать что-нибудь вне уроков, и те заражались общим увлечением, и те оставались после занятий, когда Павло Иванович обещал прочитать, как он говорил, «кусочек чего-то замечательного». И смотрели как завороженные в редкозубый рот, из которого вылетали изумительные пушкинские строки или толстовская проза. Наверно, я и сейчас могу сказать наизусть предисловие к «Хаджи Мурату» о бессмертии татарника. А может, в этих строках есть такое, что не дает падать духом? Может, в каждом из нас есть цепкость и стойкость того татарника? Ну да ладно, довольно литературностей. Кто-то стучится в дверь. Наверно, Александр Исаевич пришел.
Сегодня немцы передали по радио: заняли Ленинград. Не могу больше писать.