слышала.
— Куда же идти? — разлепил наконец губы Даня. — Куда?
— Как — куда? — удивилась Арлетт. — К профессору Одрану, конечно.
Гюстав всегда наказывал: если будет провал, тотчас к Одрану. У него самое надежное место. — Она оглянулась. — Только давай подождем Поля. Ему ведь тоже нельзя возвращаться к нам.
— Подождем Поля? — машинально повторил Даня. — Нет, не надо ждать Поля… Он… он больше не придет.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1. ИЗ БЛОКНОТА Д. ГАЙДА
Между прочим, сегодня день моего рождения. Восемнадцать лет. Прожита почти треть средней человеческой жизни. А событий, событий… Хватило бы, наверно, на три человеческих жизни. Решил отметить день рождения покупкой этого блокнота. Так сказать, подарок самому себе. На что он мне? Что я собираюсь в нем писать? Сам еще не очень знаю. Знаю только, что у каждого человека, наверное, есть потребность (не представляю, чтоб ее не было) хоть однажды повести этакий разговор с самим собой. Кто ты такой, что в тебе есть и чего нет и какие у тебя устремления. Тем более в такой «высокоторжественный» день. Почти совершеннолетие. Все это последнее время во мне — смерть П. Зачем, зачем я держался за эту, в общем, смешную, совершенно мальчишескую клятву? Если бы я вовремя сказал Г., может, ничего и не стряслось бы и П. был бы жив. Но Г. смотрит определеннее на это дело. Уверен, что наше вмешательство ничему не помогло бы, не смогло бы спасти П. «С тех самых пор, как твой дружок попал к ним в лапы, он был уже обречен. Ты что, не знаешь их методов? Используют человека в своих целях, а после сразу уничтожают, как ненужного свидетеля».
Не могу я судить П. как предателя. Г. сказал: бывают смерти высокие и низкие, смерти нужные и бессмысленные. Сам он считает, что П. погиб низко и бессмысленно. Не согласен. Совершенно категорически не согласен. Ведь в последнюю минуту П. увидел, что предал своих, ужаснулся и жизнью искупил свою вину. Значит, не было в его смерти низости и бессмыслия. Не могу я решать до такой степени безапелляционно.
В Париже, когда впервые я узнал Г., он показался мне идеалом, я ему старался во всем подражать — в походке, в словечках, даже берет носил, как он. Смешно? По-моему, вовсе не смешно. Я думаю, что у каждого в жизни должен существовать нравственный и даже физический идеал. Но особенно, конечно, нравственный. Эталон, по которому проверяешься сам и проверяешь других. Даже у ворюги Костьки в Полтаве был свой идеал — какой-то ловчила и фраер, по кличке Дубонос, — мне тогда Костька много о нем рассказывал, восхищался.
Для Ан. эталоном был я, я это чувствовал, и мне это было, конечно, приятно. Для П. идеалом сразу, по одному только письму, стал Василь Порик. П. сам мне об этом сказал. Может быть, не будь этого идеала, П. не пустился бы в такие приключения. Наверное, он думал, что это самый короткий путь к подвигам.
Казалось бы, самый высокий эталон для каждого советского человека — наши вожди. Ленин. Разве это не высочайший нравственный идеал? Конечно, да. Ленинская самоотверженность — ничего для себя, все для других, скромность, отвага, — все это до самого сердца доходит. Но обыкновенному парню вроде меня или мне подобных хоть и хочется быть таким, не может не хотеться, но сразу чувствуешь — не дотянусь, слишком светло, недоступно, вершина чистоты. Николай Островский уже ближе, доступнее, понятнее. Но нравственные его совершенства, все отличные качества его души, его воля, наверно, проистекали от борьбы с болезнью, от постоянной мысли — не сдаваться, все вынести, все перебороть. А если судьба ничего такого не уготовила и здоровья не лишила (вон какой бугай вымахал Данила!), тогда кого считать эталоном?
Уважаю Герцена за иронию, драчливость, громадный ум. Белинского — за честность, горячность, прямоту. Толстого — за великие принципы, за несгибаемость. Но все они все-таки не нашей эпохи, не нашей «выделки».
Значит, кто же? Давай, Данилка, в этом парижском блокноте честно сознаемся: восемнадцать лет существует твой нравственный идеал, и как установился сам собой в раннейшем детстве твоем, так и стоит незыблемо, и никто не смог тебе его заменить. И ведь вспомнить страшно, что было за последние три года! Война, оккупация Полтавы, облава, лагеря, немецкий военный завод, гестапо, штрафная команда, шахты; побег, Париж, Сопротивление… А идеал все тот же и все так же зовется Сергеем Данилычем Гайда.
Может, странно считать для себя нравственным мерилом собственного отца? Но вот так получилось: никого я не встречал лучше и более подходящего для такого мерила и ничего уже с этим не поделаешь.
Итак, папа…
Остается выяснить, какие черты или свойства я считаю обязательными для моего нравственного идеала. «Чувство каменной горы». Это — наиважнейшее, и его-то я ощущал чисто животным образом с самого раннего детства: вот человек, на которого можно положиться, как на каменную гору. Все выстоит, ото всего защитит, укроет, будет стоять прочно и твердо в любые бури и невзгоды. Наверно, в детстве очень важно вот так верить в человека, в его слово, в его силу физическую и нравственную. Детство давно миновало, а вера осталась.
Второе — гражданственность. Чтобы к делам своей страны, своего народа относиться как к собственным, даже горячее, злее, заинтересованнее, чем к собственным.
Был однажды спор между папой и Любой Шухаевой. Люба сказала, что она арендатор жизни, и арендатор кратковременный. Поэтому она и хочет взять от жизни все, что та может ей дать, и ничего не желает ни строить, ни оставлять после себя. Помню, как папа тогда разъярился. Сказал, что он-то настоящий владелец жизни, и владелец именно нашей жизни, в нашей стране. Поэтому и строит и растит людей, и все, что происходит у нас, его, как владельца, прямо касается, а такое мировоззрение, как у Любы, он считает глубоко враждебным, мещанским и мелким. Мама еле его утихомирила тогда.
Дальше пойдет чувство юмора. Это очень важный элемент. Помогает в любом случае жизни — и в обращении с людьми, и для собственного самочувствия, и для того, чтобы правильно оценивать события.
Мама иногда вдруг начинала наскакивать на папу, что-то ему выговаривать. А он, бывало, посмотрит на нее лукаво и вдруг скажет что-то до того смешное, милое и остроумное, так необидно подшутит над мамой-Дусей, что и сама она рассмеется, скажет: «Фу, Сергей, с тобой и поссориться невозможно». — «А ты и не ссорься», — отвечает ей папа и опять пошутит, но легко, с таким тактом, что всем делается весело и приятно.
И, конечно же, благородство, доброта, внимательность к людям. Чего стоила ему одна история с Лизой, как уговаривали его отдать Лизу в детский дом, как убеждали, что она бросает тень на всю нашу семью. И всегда, во все минуты он показывал благородство, и доброту, и душевную стойкость удивительную. И потом — эта его любовь к людям, любовь к жизни, умение каждый день прожить так, чтобы было чем его вспомнить… Как мне его не хватает! Как он нужен мне!
Кто-то идет сюда. Блокнот — в черный толстый том «Удивительных превращений анжуйской ведьмы-обольстительницы, именуемой Жанной д'Арвильи».
Надо еще записать первый день у О. С виду он точь-в-точь Анатоль Франс, которого помню по портретам. Остроконечная бородка, длинное тонкое лицо под черной шапочкой, иронический и мудрый глаз.