сумасшедшинкой.

Иногда ночью накатывает на меня ужас: где ты, что с тобой, куда они тебя увезли? А вдруг тебя давно нет в живых, вдруг они тебя замучили?

Я лежу, и меня подкидывает на раскладушке, так колотится сердце, такая дрожь. Я себя успокаиваю: «Что за чепуха, что за бабьи страхи! Данька здоровенный парень, недаром в школе считался лучшим гимнастом, крутил на турнике «солнце» как никто. И потом, Данька хоть немного, да говорит по-немецки, его наша Эмилия Ивановна лучшим «немцем» считала. А по-французски с нами сама мама-Дуся занималась, и я точно знаю: к тем, кто говорит на иностранных языках, фрицы по-другому относятся, не посылают таких на тяжелые работы». И вот я лежу до утра без сна и все себя уговариваю, а когда встаю, то чувствую себя так, будто всю ночь из меня палками пыль выколачивали. Даже о тех, кто пишет, мы ничего не знаем. Что и где Петро, Гриша Наливайко, Фрося Судьбина? И что там за работа?

Ох, почему, почему ты не пишешь? Что с тобой?

Письмо двадцать третье

Я стала матерью, Данька. Воображаю твое лицо при этом сообщении! Да, повторяю: я стала матерью. И не вскидывайся, пожалуйста, и не бесись, и не затевай разные глупости, а выслушай все хладнокровно и спокойно.

Я стала матерью большого, десятилетнего мальчика, по имени Саша. А случилось это вот как.

На днях — нет, не на днях, впрочем, а на ночах, потому что время шло уже к ночи, — собрались мы, как всегда, при коптилке у Марии Константиновны и опять-таки, как всегда, играли в карты. Наш домашний бог — печурка еще чуть потрескивала, а в старом голубом кофейнике дымилась смесь жареных желудей, овса и еще чего-то, что Валашникова зовет «кофейным ароматом». И как же мы наслаждались этим пойлом, как сосала, и прихлебывала, и блаженно посмеивалась над своей порцией бурды сумасшедшенькая Маруся! Наверно, это, по сути, самые счастливые часы нашей теперешней жизни.

Колька сдал карты, мы стали их рассматривать — каждый наклонился к коптилке, и тут вдруг у окна что-то заскреблось. Я сразу дунула на коптилку (у всех нас такой рефлекс). Полный мрак. Через черные бумажные шторы — ни зги. Может, показалось? Но тут опять заскребли.

— Пойду посмотрю, — сказал Колька и поднялся.

Мать зашептала:

— Ни-ни-ни, Коленька. Ты в подпол, в подпол полезай. Вдруг немцы?

— Пойду я, — сказала я и в этот миг почувствовала, что они — семья, а я — чужая, приблудная. В темноте я грохнула стулом, и показалось — это выстрел. Дверь не открывалась — что-то мешало. Я толкнула сильнее. В щель были видны звезды: снаружи было светлее, чем в доме. И вот при свете звезд я увидела у самых своих ног что-то темное. Мне показалось — узел. Нагнулась потрогать — и вдруг узел что- то забормотал тоненько-тоненько. Я подхватила его на руки, втащила в дом.

— Давай, — говорю, — скорее коптилку!

Поднесли коптилку к моему узлу, а из него — два глаза, понимаешь, два синих блестящих глаза таращатся.

— Ты кто? Откуда?

Молчит. Мы с Колькой стали распутывать, стаскивать разные тряпки, лохмотки, остатки каких-то порточков, рубашонок. Мария Константиновна крутится рядом:

— Ох, да вы вшей не наберитесь! Не заразитесь чем-нибудь, он, может, заразный.

А мы знай стаскиваем тряпье. На нем точно на кочерыжке листья наверчены — столько всякого тряпья.

Мария Константиновна свое:

— Дети, дети, отойдите, не трогайте, может, он заразный!

Но тут и Вера, и Колька, и даже Маруся сумасшедшенькая как закричат на нее:

— Мама, не вмешивайся! Это ребенок, понимаешь, ре-бе-нок!

Она как-то сразу стихла, отошла и только издали стала подавать советы:

— Вы его вымойте первым делом. Не простудите, у нас холодно. Коля пусть печку растопит… Щепки? Ну, пускай возьмет те, что на завтра приготовлены. И Марусину кофточку желтенькую возьмите, а простынку я дам. Как вымоете, завернете.

И вот Колька разжег драгоценными, приготовленными на завтрашний день щепками нашу печурку, мы нагрели воды и глиняным мыльцем (есть у нас и такой эрзац, как называют немцы) стали тереть нашего найденыша. Он все молчал, только иногда не то кряхтел, не то постанывал. Смыли с него грязевую кору, и вдруг, понимаешь, как на негативе, проступил светлоголовый, беленький мальчишка. Косточки маленькие, остренькие, как у голодного воробья, все ребрышки наружу, а лопатки, как остовы крыльев, выпирают. Подняли — он ничего не весит. Точно мешочек сухарей, честное слово!

Колька меня спрашивает:

— Как думаешь, сколько ему лет: четыре или десять?

А я и сама не понимаю. И вдруг наш мальчишечка что-то шепчет (он уже в простыне у меня на коленях возле печки сидел).

— Ты что?

— Десять. Десять, одиннадцатый, — и глаза закрыл, и головенка на тонкой шее подвертывается.

Колька как закричит:

— Корми его, корми скорей, а то помрет!

Стали мы пихать в него кашу овсяную, и какие-то лепешки мамалыжные, и кипяток со свекольным повидлом. Но тут вмешалась Мария Константиновна:

— Вы что, уморить его хотите? — и стала сама с ложечки, понемножку его кормить. Только он не доел — заснул у меня на коленях.

И вот собрался наш «военный совет». Что будем делать с мальчиком? Я уже в ту минуту про себя решила: оставляю мальчика у себя, а поскольку я сама в этом доме приблудная, придется мне с ним уйти и поискать другого пристанища. Хотела только попросить Марию Константиновну подержать у себя мальчика до той поры, пока я жилье найду. Мария Константиновна сидит помалкивает; она уже подозревала мои настроения. Но тут вдруг подал голос Колька:

— Мы, мама, его у себя оставим. Вот она (кивок на меня) будет за ним ходить. А насчет кормов ты не беспокойся: я всех вас обеспечу.

Маруся стала руки ломать:

— Я, я буду за ним ходить! Он такой маленький, такой славненький…

Мария Константиновна на меня посмотрела, и я ясно увидела, что она думает: «Опять лишний рот». Мне этот взгляд еще по Ленинграду знаком: Нюра, дворничиха, так на меня смотрела. Но здесь я решила не сдаваться. Думаю: буду в три, в пять раз больше этих салфеток вязать, буду к кому-нибудь на постирушки ходить, мамы-Дуси шубейку продам, в конце концов, а не отдам мальчика никому и никуда.

Вера подошла к матери, погладила ее по голове, как маленькую:

— Уж ты, мама, не возражай, сама ведь жалеешь мальчишку.

И вдруг Мария Константиновна как заплачет:

— Да что же это такое, родные дети меня зверем считают! Да когда же я живую душу губила! Разве я за себя хлопочу? Я за вас всех, за вас болею сердцем… Разве я против? Я — за!

Тут мы все принялись ее уговаривать, что никто про нее ничего худого не думает, а все знают, что она добрая. Вот так я и стала матерью, Данька. За мной сразу как-то все Валашниковы материнские права признали. Ох, пишу тебе и не замечаю, что кругом глубокая ночь, что в гасике масла — на самом донышке. И в ногах моей койки спит, свернувшись клубком, под мамы-Дусиной шубкой мой Сашка. Это его так зовут, моего сына. Он сам мне сказал, когда дня через три немножко отошел.

Письмо двадцать четвертое

Все последнее время я была как в ледяной коре: на улице весна, поют птицы, зацвели первые, уцелевшие от огня деревья, а я смотрю и не вижу. Как машина, двигаю пальцами, что-то делаю, о чем-то даже думаю, а спроси, о чем, — не вспомню. Нарастала на меня эта кора не сразу. Сначала, когда ушел на

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату