согласиться на предложение Александра Исаевича — буду жить у Горобцов.
Что-то ничего я не пойму. Ведь они меня так приглашали к себе — и Александр Исаевич и Софья Исидоровна! Александр Исаевич даже много раз повторял, что им со мной будет веселее и счастливее жить, что Софья Исидоровна очень этого хочет. А вчера, когда я пришла к ним, Софья Исидоровна встретила меня ласково, но как-то словно рассеянно. Рассеянно погладила меня по плечу, рассеянно выслушала про то, что Тузенко выселяет меня. Вздохнула:
— Да-да, это большая неприятность, Лизанька… Вот какие времена…
Я ждала, что она сейчас же скажет: «Ну вот, теперь ты наконец поселишься у нас», — и прибавит что-нибудь еще хорошее. Но она ничего такого не сказала. Александра Исаевича не было дома, он задерживался в больнице, а Софья Исидоровна расхаживала по комнате, что-то все брала в руки — то вешалку, то солонку — и все потом ставила куда ни попало.
Наконец я решилась:
— А можно мне теперь жить у вас, Софья Исидоровна? Вы ведь мне предлагали.
Она встрепенулась и странно так, робко посмотрела на меня:
— Жить у нас? Да, Лиза, конечно, конечно, мы тебе предлагали жить у нас… Только знаешь что, девочка, может, не сейчас, может, через несколько дней?
Что такое? Почему через несколько дней?!
Я повторила ей громко, как глухой:
— Мне негде жить. Тузенко послезавтра выкидывает меня на улицу.
— Ах, уже послезавтра? Послезавтра! — И она опять заходила по комнате, что-то забормотала про себя, потом остановилась возле: — Послушай, Лиза, нужно поговорить с Таисой. Может, она тебя приютит? Видишь ли, у нас сейчас такие обстоятельства… Возможно, тебе лучше некоторое время даже не приходить сюда… Александр Исаевич тебе все-все объяснит…
Она очень волновалась, даже руки у нее дрожали, и старалась на меня не смотреть. Я встала. В голове у меня что-то не укладывалось: Горобцы, наши самые близкие друзья, гонят меня?!
Я сказала:
— Ничего не нужно объяснять, Софья Исидоровна. Все понятно. Я ухожу, не беспокойтесь.
Она кинулась за мной, что-то говорила мне вслед, а я бежала бегом и не хотела слушать. Ох, Данька, горше всего, оказывается, обманываться в людях. Горше даже, чем хоронить близких.
Временно устроилась у Таисы. Еще ничего не брала из дому. У Таисы мне долго не жить — сестра ее на меня волком смотрит.
Вот как странно: начала писать письма тебе, потом втянулась так, что и не оторваться, и понемногу все это стало не письмами, а настоящим дневником. А помнишь, еще когда я была в шестом, а ты в седьмом классе, мы с тобой решили писать общий дневник. Чтобы каждый из нас ежедневно записывал все самое важное — и происшествия какие случатся, и мысли, и то, что запомнил и полюбил с книгах. Но почему-то этот дневник у нас тогда не пошел. То есть я помню свои рассуждения по поводу романа Сенкевича «Без догмата» и что я тогда находила в себе сходство почему-то не с героиней, а именно с героем (теперь уже не помню его имени). Ты меня высмеял, сказал, что девчонка никак не может быть похожа на мужчину, да еще взрослого, и доказал мне это как дважды два. А я на тебя надулась и заявила, что у меня теперь пропала охота писать дневник. Сергей Данилович, который никогда не вмешивался в наши распри, вдруг сказал, что ты неправ и что даже в девочке могут быть какие-то черты, сближающие ее со взрослым мужчиной, что он и сам видит во мне какие-то, хоть и немногие, черты мужского характера.
Я вцепилась в него, очень мне хотелось узнать, что это он во мне разглядел, а он посмеялся: «Уж если ты начала, с легкой руки Сенкевича, заниматься самоанализом, продолжай. Иногда это бывает полезно. Чем яснее человек разберется в самом себе, тем меньше опасность, что он станет дрянью». С этим и ушел в школу. А мы еще долго с тобой препирались и почему-то охладели с тех пор к нашему дневнику. А теперь, как видишь, так пристрастилась писать тебе, что уж и сама не знаю, где кончаются письма и начинается дневник.
Ну, это все рассуждения, я ведь начала сегодня писать, чтобы рассказать о своей встрече.
Вчера во второй половине дня отправилась я к Галке Лялько. Ловкая она дивчина, всегда у нее есть какие-то родственники или знакомые, у которых можно что-то сменять на продукты. Для мамы-Дуси я все нужное через эту Галку доставала. А сейчас я Таисиной сестре задолжала десять штук картошек, и мне во что бы то ни стало нужно было эти картошки отдать.
Галка меня, конечно, презирает за то, что я ни променять, ни продать ничего не могу. «Неспособная ты какая-то!» — говорит она всегда. Ну мы с ней квиты — она меня за неспособность презирает, а я ее — за спекулянтские дела.
Стыдно, конечно, ходить к ней за картошкой, а самой гнушаться этим знакомством, да вот как хочешь, а я такая дрянная натура: картошку есть буду, а дружить с Галкой гнушаюсь, хоть она и сестра Наташки Лялько. Наташку ты, конечно, не забыл, нашу тихоню и чистюлю. Помнишь, мы ее в школе Березкой звали.
Березка с родителями уехала куда-то в Россию, а сестрица здесь живет, и живет, видимо, неплохо: когда я вошла, она чего-то жевала, на столе у нее, понимаешь, вареники стояли — целая макитра, это в наше-то время! Только она их мигом куда-то утащила и даже крошки со стола смахнула.
Стало мне так противно — просто вот сейчас повернусь и уйду да еще дверью хорошенько трахну на прощание. Но я кое-как сдержалась, отдала ей чулки, получила узелок картошки и ушла.
Вышла от нее, а Ворскла вся красная от заката, точно кровяная, черные редкие кусты, и луга еще совсем голые и уже темные. И уж вовсе черные заворсклянские леса и овраги. Я заторопилась: ходить ведь разрешено только до восьми вечера. Побежала быстро-быстро по булыжнику в гору и слышу — кто-то за мной гонится. Мне бы оглянуться, а я, понимаешь, вдруг испугалась до смерти. Бегу все шибче и шибче, так, что прямо «искры из-под подков», как шутил, бывало, Сергей Данилович. И вдруг слышу:
— Да постой же минутку! Вот бисова дочь! Мне же за тобой не угнаться!
Голос показался знакомым. Я обернулась. Вижу — ковыляет за мной что есть сил Колька Валашников. Ну, помнишь хромого Кольку из восьмого «Б»? Такой длинный, серый, его еще Ковыляном первоклашки прозвали. А теперь, представляешь, это ковылянье его спасает: немцы ни разу даже не вызывали его и никакая отправка ему не грозит. Он три или четыре раза попадал в облавы, которые немцы продолжают устраивать на базаре, в Корпусном саду, на улицах. И каждый раз в комиссии только поглядят на его ногу — и сейчас же прогоняют: «Иди, иди, калеки великому рейху не нужны!» До чего же мне завидно! Пусть, думаю, была бы у Даньки хромая нога, все равно от этого он хуже не стал бы, зато был бы дома… Ну, это я все так, между прочим. Да и вообще, тогда я еще ничего этого не знала, а тут, когда он меня встретил, я просто обрадовалась: все-таки как-никак свой человек, из школы (а в школе я с ним цапалась из-за стенгазеты и не любила его).
Он доковылял до меня. Мокрый весь.
— Ну, здорова ты бегать, Лизавета! — Глазами меня так и ест. — Где была? Чего на Подоле делаешь?
— А тебе что?
— Я тебя серьезно спрашиваю: зачем сюда ходила?
Колька совсем такой же, как был. В том же кургузом пиджачишке, в каком в школу ходил. Только глаза ввалились, дикие какие-то, да на щеках точно паутина. И все лицо с кулачок.
Говорю ему:
— К Галке Лялько ходила за картошкой. А ты чего ко мне пристал: зачем да к кому?
Ковылян посмотрел на меня опять, промолчал, а потом вдруг бух:
— Я слышал, Тузенко тебя с квартиры сгоняет. Сволочь он. Ты давай к нам.
Грубо, точно полено рубит. А у меня внутри, представляешь, все вдруг зашлось: боюсь верить. Ведь к