мне закрыть глаза, и я видел беженцев с загрубевшими, натруженными руками, сидящих перед тарелками супа. Это и была война. Я узнал теперь ее цвет, ее запах. Война… серый, необъятный, как море, материк, кишащий, словно потревоженный муравейник. Возврат домой значил для меня теперь то же самое, что для военного отпуск: ни на минуту не можешь забыть, что любая вещь, которую ты видишь снова, дается тебе лишь на очень недолгий срок, и она для тебя не больше, чем мираж. Вечер был ясный, на небе догорал багровый закат. Я поднимался по улице между домами и виноградными беседками. Мимо шли военные машины, туда, к горам, к прифронтовым дорогам, к границе.

Вдруг на улице началось движение, люди забегали по тротуарам, зашевелились занавески на окнах овощных лавок и парикмахерских. Отовсюду неслись возгласы:

– Да, да, это он, смотрите, вон там, это дуче, это дуче!

В открытой машине в окружении генералов сидел одетый в маршальскую форму Муссолини, направлявшийся с инспекционной поездкой на фронт. Он смотрел по сторонам и, видя, что люди только изумленно провожают его глазами, поднял руку, улыбнулся и сделал знак, приглашая всех похлопать ему. Но машина ехала быстро и скоро скрылась из глаз.

Я едва успел разглядеть его. И больше всего меня поразила его молодость. Мальчишка, прямо мальчишка, здоровый, как бычок, со стриженым затылком и упругой загоревшей кожей. В его глазах сверкала исступленная радость. Как же, шла война, война, начатая им, он сидел в машине рядом с генералами, на нем была новенькая форма, каждый прожитый им день был заполнен сумасшедшей, лихорадочной деятельностью, а сейчас, в эти летние вечера, он стремительно проносился через города и провинции, и все узнавали его с первого взгляда. Для него это была игра, и он хотел только одного – чтобы и другие приняли в ней участие, хотел, собственно, очень немногого, поскольку и без того уже почти все согласились поиграть вместе с ним, чтобы не испортить ему праздник, а остальные, те, которые чувствовали себя взрослее его и не могли принять участие в его игре, чуть ли не терзались угрызениями совести.

Авангардисты в Ментоне

Шел сентябрь сорокового года. Мне вот-вот должно было исполниться семнадцать. Каждый вечер после ужина я с нетерпением ждал той минуты, когда можно будет пойти прогуляться, хотя, пожалуй, весь день ничем другим и не занимался. Мне кажется, именно в это время я, сам того не сознавая, начал чувствовать вкус к жизни, ибо находился в том возрасте, когда, приобретая что-то новое, пребываешь в полной уверенности, что это для тебя не ново. Лишившись из-за войны туристов, наш город словно съежился, забившись в свою провинциальную скорлупу, и поэтому стал мне роднее, как-то по росту. Вечера стояли чудесные: затемнение казалось раздражающей модой, война – далеким и привычным ритуалом; в июне мы почувствовали ее где-то рядом, но ненадолго, всего на несколько дней, не больше; потом она как будто совсем кончилась, а скоро мы просто перестали о ней думать. Я был еще слишком молод, и мне не приходилось беспокоиться о том, что меня заберут в армию, а из-за своего характера и взглядов я чувствовал себя совершенно чуждым этой войне. Но каждый раз, когда мне случалось размечтаться о своем будущем, я не мог представить себе его иначе, чем связанным с войной, хотя в этом случае война была особая, если так можно сказать – без страха и упрека, а я сам в этой войне, не знаю даже как, менялся, становился свободным. Таким образом, я в одно и то же время познавал и пессимизм и восторженность того времени, вел беспорядочную жизнь и ходил гулять.

Я вышел на площадь и около Дома фашио24 встретил нескольких учителей: они искали авангардистов, у которых имелась бы полная форма и которые могли бы явиться сюда завтра рано утром. Предполагалась поездка в Ментону, так как туда должен был прибыть легион молодых испанских фалангистов, а 'Джовинецца' моего города получила приказ выслать для их встречи почетный караул (несколько месяцев назад Ментона превратилась в итальянскую пограничную станцию).

Ментона была аннексирована Италией, но пока что гражданские лица туда не допускались, и мне сейчас впервые выпадал случай съездить в этот городок. Конечно, я попросил внести в список и себя и своего школьного товарища Бьянконе, которого обязался предупредить.

С Бьянконе мы жили весьма дружно, хоть и были разными людьми; нам нравилось бывать там, где происходило что-то новое, нравилось с видом сторонних наблюдателей критически обсуждать это новое. Бьянконе, однако, гораздо больше, чем я, любил ввязываться во все затеи фашистов и нередко с удовольствием передразнивал их, смешно гримасничая и подражая их позам. Из любви к кочевой жизни он еще в прошлом году побывал в римском лагере авангардистов, откуда вернулся с нашивками командира отделения. Я бы никогда этого не сделал, потому что питал врожденную неприязнь к муштре, ненавидел Рим и клялся, что в жизни ноги моей там не будет.

А вот поездка в Ментону – это совсем другое дело: мне очень любопытно было взглянуть на этот городок, расположенный по соседству с нашим, как две капли воды похожий на наш, но ставший завоеванной территорией, опустошенной и пустынной, и сверх всего – единственным, символическим завоеванием июньской кампании. За несколько дней до этого мы видели в кино документальный фильм, показывавший сражения, которые вели наши войска на улицах Ментоны, однако мы знали, что они только делали вид, будто сражались, на самом же деле Ментону никто не завоевывал: просто после поражения французские части оставили город, а наши заняли и разграбили его.

В таком путешествии Бьянконе был идеальным товарищем: с одной стороны, он в отличие от меня был своим человеком в 'Джовинецце', с другой – нас объединяли выработавшиеся за годы совместного учения в школе общие вкусы, мы разговаривали на одном жаргоне, одинаково, с презрительным любопытством относились к событиям, и совместная поездка, даже самая скучная, становилась для нас непрерывным состязанием в наблюдательности и остроумии.

Я пошел разыскивать Бьянконе.

В бильярдных, которые он обычно посещал, его не было, оставалось только идти к нему домой, и для этого надо было подняться по старому городу. Замазанные синей краской лампочки в темных аркадах отбрасывали неверный свет, которому не удавалось добраться до тротуаров и каменных лестниц, он лишь слабо отражался от намалеванных белой краской полос, которые отмечали ступени. Проходя мимо людей, сидевших в темноте на порогах своих домов или на плетеных стульчиках, я мог только догадываться об их присутствии: в тех местах, где они сидели, мрак густел, как бы становясь бархатистым, и их выдавала только негромкая и от того казавшаяся задушевной болтовня, внезапные оклики и смех да иногда смутно белеющая женская рука или пятно платья.

Наконец я вышел из темноты аркады и тут только увидел над головой небо, беззвездное, но ясно видное сквозь листву огромного рожкового дерева. В этом месте дома города уже не теснились, а рассеивались по окрестностям, куда город протягивал беспорядочные отростки улиц. Белые силуэты одноэтажных домиков на противоположном склоне, выглядывавшие из-за каменной стенки, огораживавшей садики, еле светились тоненькими полосками света, который просачивался по краям окон. Одна улица, вдоль которой тянулась ограда из металлической сетки, спускалась по середине склона к источнику; на ней-то, в домике, скрывавшемся за увитой виноградными лозами террасой, и жил Бьянконе. Вокруг была тишина, наполненная шепотом камыша. Подойдя к дому, я свистнул.

С Бьянконе мы встретились на дороге. Он немного удивился моему предложению, потому что этим летом

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату