я чувствую себя так, будто у меня совесть нечиста', – говорил он, пожимая плечами и сразу становясь замкнутым.
Теперь резиновая лодка шла бок о бок с баркасом. Совсем рядом поднимался его борт, покрытый выцветшей, испещренной частой паутиной трещинок и кое-где начинавшей лупиться краской, и двигалось вверх и вниз весло, привязанное к уключине обрывком веревки и жалобно скрипевшее каждый раз, когда задевало за стершийся край борта. Из-под узкой скамейки торчал ржавый четырехпалый якорь, он запутался в плетеных ивовых вершах, сплошь заросших сухими бородами красноватой морской травы, неведомо с каких пор забившейся между прутьями. Поверх груды окрашенных танином сетей, унизанных по краям круглыми ломтиками пробковых поплавков, сверкая колючими доспехами то тускло-серой, то ослепительно-голубой чешуи, трепыхались рыбы. Они судорожно разевали рты и шевелили жабрами, под которыми алели кровавые треугольнички.
Узнелли по-прежнему молчал. Но угнетенность, которую он испытывал сейчас, столкнувшись с миром людей, была прямо противоположна той, которую совсем недавно внушало ему великолепие природы. Тогда он не мог найти ни единого слова, теперь же слова спешили к нему толпами, захлестывали его, – слова, которыми он мог бы описать каждую бородавку, каждый волосок на худом небритом лице старика, каждую чешуйку серебряной кефали.
На берегу лежал еще один баркас, он был уже перевернут вверх килем и поставлен на козлы. Из-под него виднелись голые ноги спавших в тени мужчин, тех, кто рыбачил ночью. Поодаль женщина, безликая, вся в черном, пристраивала котелок над кучкой горящих водорослей, от которых тянулся в небо длинный хвост дыма. Здесь, в этой мелкой бухте, берег был каменистый и серый. Там и сям между камнями мелькали блеклые пятна выцветших детских фартучков. Самые маленькие играли под присмотром старших сестер, то и дело бегавших жаловаться на своих подопечных. Ребята постарше и попроворнее, в одних коротеньких трусиках, перекроенных из старых отцовских штанов, бегали взад и вперед между скалами и кромкой воды. Дальше, за камнями, начинался ровный песчаный пляж, белый и совершенно безлюдный. С одной стороны он спускался в море, с другой – терялся в редких зарослях тростника и поросших травой полянах. По песчаному пляжу у самой воды шел по-праздничному одетый юноша с узелком, привязанным к палке, которую он нес на плече. Юноша был весь в черном, даже шляпа на нем была черная. Он шагал, взрывая тяжелыми ботинками сыпучую корочку песка. Судя по всему, это был крестьянин или пастух из горной деревни, который спустился к морю за какими-нибудь покупками и выбрал дорогу вдоль берега, обдуваемого прохладным бризом. По насыпи торчали телеграфные столбы, сквозные заборчики, бежали ниточки железнодорожных путей, которые скрывались в тоннеле, неожиданно возникали далеко впереди, снова прятались и вновь появлялись, похожие на неровные стежки, сделанные неумелой рукой. Над железнодорожным полотном стояли черно-белые оградительные столбы шоссе, над ним, карабкаясь по склону, простирались низкорослые оливковые рощи, а дальше начинались пастбища и вздымались голые кручи гор, лишь кое-где поросшие кустарником. Между двумя отрогами, вклинившись в узкую расселину, тянулась кверху деревенька – громоздящиеся друг на друга домики, разделенные мощеными ступенчатыми улицами с желобами посредине, устроенными для того, чтобы по ним стекал и уносился вниз навоз, оставленный мулами. На пороге каждого дома сидело по нескольку женщин, старых и старящихся, на каменных заборах сидели в ряд мужчины, старые и молодые, все в белых рубашках. Посреди ступенчатых улиц играли ребятишки, тут же, на улице, положив щеку на ступеньку, спали несколько мальчиков постарше: здесь было прохладнее, чем в душных и вонючих домах. И все это было облеплено мухами, которые ползали повсюду и тучами летали в воздухе, и каждая стена, каждый газетный колпак над очагом были испещрены черными точками. И Узнелли приходили в голову все новые и новые слова. Они жались друг к другу, налезали одно на другое, заполняли промежутки между строчками, наконец, слились в одно целое, сплелись в сплошной перепутанный клубок, в котором не осталось ни единого белого просвета, в сплошной черный клубок слов, непроницаемый и отчаянный, как вопль.
Из цикла 'Трудная жизнь'
Облако смога
Это был тот период в моей жизни, когда ничто на свете ни имело для меня никакого значения. Как раз тогда я и приехал, чтобы устроиться в этом городе. Впрочем, устроиться – не то слово. У меня не было ни малейшего желания устраиваться; напротив, мне хотелось, чтобы вокруг меня все оставалось зыбким и непостоянным. Мне казалось, что только это поможет мне сохранить внутреннее равновесие, так сказать внутреннюю устроенность, хотя, по правде говоря, я понятия не имел, в чем она состоит, эта внутренняя устроенность. Поэтому-то, использовав целую цепочку рекомендаций и получив предложение занять место редактора в периодическом журнале 'Проблемы очистки воздуха', я переехал в этот город и стал искать квартиру.
Кому не известно, что когда ты только что сошел с поезда и очутился в незнакомом городе, то для тебя он весь в пристанционном районе. Ты кружишь и кружишь, и тебе все время попадаются улицы одна мрачнее и непригляднее другой, ты неизменно оказываешься среди каких-то мастерских, складов, кабачков с цинковыми стойками, грузовиков, извергающих тебе в лицо клубы ядовитого дыма, ты перекладываешь чемодан из одной руки в другую и чувствуешь, что белье противно прилипает к спине, что потные руки отекли и не сгибаются, ты взвинчен, ты нервничаешь, и все, что проходит у тебя перед глазами, тоже взвинчено и изломано. Вот на такой-то улице я и приискал себе подходящую меблированную комнату. Я шел, то и дело останавливаясь, чтобы переложить чемодан в другую руку, и вдруг увидел на притолоке одного из подъездов две грозди болтающихся на веревочках картонных прямоугольников, вырезанных из обувных коробок, с печатями в углу и коряво написанными объявлениями о сдаче комнат. Я вошел в подворотню. На каждой лестнице, на каждом этаже сдавалось по нескольку комнат. Выбрав лестницу 'В', я поднялся на второй этаж и позвонил.
Комната была самая обыкновенная, немного темноватая, потому что ее единственное окно выходило во двор. Собственно, это было не окно, а дверь, которая вела на огражденную ржавыми перилами галерею, тянувшуюся вокруг двора, так что комната была совершенно изолирована от остальной квартиры. Однако чтобы попасть в нее, надо было пройти через несколько дверей, которые всегда были заперты на ключ. Хозяйка, синьорина Маргарити, была глуха и имела все основания опасаться воров. Ванна отсутствовала. Уборная, представлявшая собой дощатую будочку, помещалась на галерее. В комнате стоял умывальник, над которым торчал водопроводный кран. Что до горячей воды, то она не была подведена. Впрочем, чего же еще я мог искать? Плата меня устраивала, потому что комната дороже была бы мне не по карману, а дешевле я, пожалуй, и не нашел бы, да, кроме того, разве не должно все быть настолько зыбким и непостоянным, чтобы я сам все время чувствовал это?
– Да, да, я согласен, – сказал я синьорине Маргарити, которая, решив, что я спрашиваю ее, как быть, если похолодает, указала на печку. Теперь я уже увидел все, что нужно, и мог оставить свой чемодан и уйти. Но прежде чем выйти, я подошел к умывальнику и повернул кран. Еще на станции я мечтал вымыть руки, однако сейчас мне лень было открывать чемодан и доставать мыло, и я решил только слегка сполоснуть их.
– О, что же вы мне не сказали? Я вам сию минуту принесу полотенце! – воскликнула синьорина Маргарити.
Она выбежала из комнаты и, вернувшись с хорошо выглаженным полотенцем, повесила его на спинку стула. Чтобы освежиться, я смочил немного лицо и, чувствуя себя таким же грязным, как прежде, стал вытираться полотенцем, И тут, наконец, хозяйка поняла, что я снимаю комнату.