ближайшему автомату, наберет номер и скажет: 'Дорогая, знаешь, я приехал…' И он сжимал в руке этот жетон, словно величайшую в мире драгоценность, единственный вещественный залог того, что ожидает его по приезде.

Дорога стоила немалых денег, а Федерико был небогат. Если имелись свободные купе в мягком вагоне второго класса, он покупал билет во второй класс. Вернее, он всегда покупал билет во второй класс, а если оказывалось, что вагон полон, разрешал себе перейти в первый и платил контролеру разницу в цене. Поступая таким образом, он наслаждался сознанием своей экономности (ибо если ему и приходилось платить за место в первом классе, то делал он это не сразу, а в два приема, и не по доброй воле, а в силу необходимости, и поэтому чувствовал себя менее удрученным), с удовольствием отмечал, что может извлекать кое-какую пользу из своего житейского опыта, и радовался ощущению полной свободы, возможности поступать и думать, как ему заблагорассудится.

Как это иногда случается с людьми, чья жизнь во многом зависит от других и тратится на мелкие житейские дела, Федерико постоянно стремился к внутренней сосредоточенности и все время пытался как- то защититься от всего, что нарушало это состояние. И действительно, ему достаточно было самой малости – комнаты в гостинице, отдельного купе в вагоне, – чтобы весь окружающий мир пришел в полную гармонию с его душевным состоянием. Ему сразу же начинало казаться, что все создано специально для него, что железные дороги, опутавшие полуостров, построены только затем, чтобы с триумфом доставить его к Чинции.

В тот вечер даже вагон второго класса был почти пуст. Все складывалось как нельзя более благоприятно. Зная по опыту, что опаздывающие пассажиры, прыгающие в поезд в последнюю минуту, обычно проскакивают мимо первых купе, Федерико В. остановил свой выбор на одном из них, совершенно пустом, расположенном не над самыми колесами, но и не слишком далеко от выхода. Охрана места, необходимого для того, чтобы иметь возможность прилечь и соснуть в дороге, производится незаметными психологическими средствами. Федерико знал эти средства и применял их все без исключения.

Так, например, войдя в купе, он задергивал дверные занавески. На первый взгляд это действие может показаться совершенно излишним, однако целью и тут является психологическое воздействие. Перед задернутой занавеской пассажир почти всегда испытывает какую-то невольную робость, и если находится хоть одно открытое купе, то он предпочитает устроиться в нем, даже если там уже сидят двое или трое пассажиров. Свой саквояж, пальто, газеты Федерико раскладывал с таким расчетом, чтобы они заняли все места напротив и рядом с ним. Это еще один незамысловатый прием, правда, прием запрещенный и как будто совершенно бесполезный, но тем не менее иногда приносящий пользу. При этом Федерико вовсе не стремился создать впечатление, будто все места заняты: подобная уловка шла бы вразрез с его гражданской совестью, его искренней натурой. Ему только хотелось придать купе такой вид, чтобы при беглом взгляде оно казалось загроможденным и непривлекательным, не больше.

Но вот, наконец, Федерико уселся на свое место и облегченно вздохнул. Он по опыту знал, что стоит ему очутиться в такой обстановке, где каждая вещь не может не стоять на своем месте, в обстановке, которая всегда одинакова, безлика, лишена всяких неожиданностей, и он сразу же станет спокойным, уверенным в себе, и мысли его потекут легко и свободно. Вся его жизнь проходила среди сумятицы, и царивший сейчас вокруг бесстрастный, равнодушный порядок как нельзя лучше отвечал его внутреннему возбуждению.

Но это продолжалось одно мгновение (если он ехал вторым классом; в вагоне первого класса такое состояние длилось целую минуту). Тотчас же ему становилось не по себе. Бросалась в глаза грязь в купе, выцветший и во многих местах потертый плюш, повсюду чудилась пыль, удручали жиденькие занавески на дверях и неудобный допотопный вагон. Все это наводило на него грусть, он брезгливо морщился при мысли, что придется спать не раздеваясь, не в своей постели, что все, к чему ни прикоснешься, чужое, подозрительное. Но он тут же вспоминал, ради чего пустился в путь, и его охватывал прежний подъем, он опять взлетал ввысь, словно подхваченный океанской волной или буйным порывом ветра, снова чувствовал себя легко и радостно. Стоило ему, закрыв глаз или нащупав в кармане телефонный жетон, ощутить в себе это чувство, как сразу же исчезало окружавшее его убожество, и он оставался наедине с тем счастьем, что ждало его в конце путешествия.

И все-таки ему чего-то не хватало. Чего бы теперь? А, вот! По перрону под гулким сводом разносится густой бас:

– Подушки!

Федерико вскакивает, опускает окно, высовывает руку с двумя монетами по сто лир и кричит:

– Сюда одну!

Для Федерико голос этого человека, развозившего подушки, всегда служил сигналом к отправлению. Человек проходил под окнами за минуту до отхода поезда, толкая перед собой стоявшие на тележке козлы с подушками. Это был высокий худой старик с белыми усами, с огромными руками и длинными толстыми пальцами. Глядя на эти руки, невольно думалось, что им можно довериться. Он был весь в черном – в черной фуражке военного образца, в черной форме, в черной шинели и в черном шарфе, туго обмотанном вокруг шеи – ни дать ни взять типаж времен короля Умберто, не то старый полковник, не то просто ретивый сержант-квартирьер. Впрочем, сейчас, когда он, взяв тощую подушку двумя пальцами, протягивал ее Федерико, будто вручая ему письмо или намереваясь опустить это письмо в окошко, его скорее можно было принять за почтальона или за старого курьера. Итак, подушка перешла в руки Федерико. Квадратная, плоская, она и в самом деле была похожа на конверт, а для большего сходства на ней имелись даже многочисленные печати. Да это и было письмо, очередное письмо к Чинции, одно из тех, которые он отправлял каждый вечер, только сейчас вместо листа бумаги с патетическими излияниями отбывал сам Федерико, посланный по незримым путям ночной почты рукой одетого по-зимнему старика почтальона. Для Федерико, которому завтра предстояло очутиться среди темпераментных жителей средней Италии, старик был последним воплощением сдержанного, рассудочного севера.

И все-таки то, что он держал в руках, было прежде всего подушкой, то есть предметом мягким (хотя достаточно плотным и плоским), белым (невзирая на покрывавшие его печати), стерилизованным в автоклаве; в ней, как в иероглифе, который скрывает в себе целое понятие, заключена была мысль о постели, об удовольствии понежиться, о самом интимном. И Федерико уже предвкушал то ощущение свежести, которое даст ему ночью этот белоснежный остров, окруженный со всех сторон щетинистым плюшем сомнительной чистоты. Даже больше того, этот маленький квадратик уюта и неги сулил ему и другие радости, другую интимность, иные наслаждения, те, ради которых-то он и отправился в эту поездку. Собственно, уже в том, что он сидел сейчас в вагоне, что взял напрокат подушку, заключалась радость – радость перехода в другую сферу, где царила Чинция, в тесный и беспредельный мир, ограниченный ее сомкнутыми в объятии мягкими руками.

Поезд ласково, любовно тронул его с места, побежал мимо столбов, поддерживающих навес, изогнувшись, проскользнул по железным прогалинам стрелок и ринулся в темноту, гонимый тем же порывом, что до сих пор жил в груди Федерико. И, будто почувствовав, что под стук колес бегущего поезда легче освободиться от томившей его напряженности, Федерико принялся вторить ему, напевая про себя песенку, навеянную этим торопливым перестуком: 'J'ai deux amours… Mon pays et Paris… Paris toujours…'33

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату