будущего, откладываешь в сторону и не желаешь доставлять». Вот так я с ним беседую, и, после того как я сутками этак его уговариваю, он в один прекрасный день со вздохом берет письмо и уходит. Только, наверно, дело тут вовсе не в моих речах, просто его опять в Замок тянет, а явиться туда, не исполнив поручения, он не смеет.
— Но ведь все, что ты ему говоришь, чистая правда! — воскликнул К. — Просто изумительно, до чего ясно ты мыслишь, насколько верно самую суть схватываешь!
— Да нет, — бросила Ольга. — Ты обманываешься, да и я его, наверно, тоже обманываю. Чего такого он достиг? Да, в какую-то канцелярию он имеет доступ, только, похоже, это и не канцелярия вовсе, а всего лишь приемная при канцеляриях, может, не приемная даже, просто комната, где задерживают и мурыжат всех, кому в настоящие канцелярии вход воспрещен. Да, он говорит с Кламмом, только Кламм ли это? Или, скорее, кто-то, кто всего лишь похож на Кламма? В лучшем случае, может, какой-нибудь секретарь, который слегка на Кламма походит, вот и важничает, вот и прикидывается Кламмом, подражая его вечно заспанному, отрешенному виду. Этим чертам его характера подражать легче всего, тут многие изощряются, правда, что до других его свойств, то их показывать они не больно-то смельчаки. А человек вроде Кламма, столь всеми осаждаемый и столь недоступный, понятное дело, приобретает в представлении людей самые разные обличья. У Кламма, например, есть секретарь по делам общины, Момус его фамилия. Как? Ты его знаешь? Он тоже мало кого к себе подпускает, но я его несколько раз видела. Молодой еще человек, довольно крепкий, верно? Так что внешне, очевидно, на Кламма вовсе не похож. И тем не менее ты наверняка встретишь в деревне людей, которые поклясться готовы, что Момус — это Кламм, и никто другой. Вот так люди сами себя морочат. А почему, спрашивается, в Замке должно быть по-иному? Кто-то Варнаве сказал, мол, вон тот чиновник и есть Кламм, между ними, возможно, в самом деле есть некоторое сходство, только Варнава в этом сходстве постоянно сомневается. И все говорит за то, что сомневается он по праву. Это Кламм-то будет толкаться в общей канцелярии, среди кучи других чиновников, с карандашом за ухом? Все это крайне маловероятно. Варнава любит иногда повторять, немного ребячливо, конечно, — но это когда он в хорошем настроении: «Этот чиновник вправду очень похож на Кламма, будь у него отдельный кабинет, с собственным письменным столом, с табличкой на двери, чтобы фамилия была написана, — я бы и сомневаться перестал». Ребячливо, конечно, но ведь так понятно. Правда, еще понятнее было бы со стороны Варнавы, когда он там, наверху, бывает, побольше разных людей расспросить, как на самом-то деле обстоит, народу в приемной, по его же словам, вполне достаточно. И даже если сведения окажутся ненамного надежнее слов того человека, кто сам — ведь никто его не просил! — Варнаве Кламма показал, то хотя бы само их множество, само разнообразие ответов хоть какую-то зацепку дало бы, возможность сравнить и сопоставить. Это не моя придумка, это мысль Варнавы, только исполнить ее он не отваживается, даже ни с кем заговорить не решается из опасения невольно нарушить какие-нибудь неизвестные ему правила и потерять место, вот до чего он там робеет, и именно эта в сущности жалкая робость показывает мне его истинное там положение, показывает куда яснее и отчетливее всех его рассказов. До чего же, должно быть, угрожающим и зыбким все ему там видится, если он для самого безобидного вопроса и то рта раскрыть не смеет. Как подумаю об этом, так себя корить начинаю — зачем пускаю его одного в эти неведомые приемные, где такое творится, что даже он, парень скорее удалой, чем трусоватый, от страха трепещет.
— Вот тут, по-моему, ты к самому главному и подошла, — сказал К. — В этом все дело. После всего, что ты рассказала, я, по-моему, теперь очень ясно все вижу. Варнава слишком молод для такой работы. Ничего из его рассказов нельзя принимать на веру просто так. Коли он там, наверху, от страха обмирает, то и подмечать ничего не в состоянии, ну а когда его принуждают здесь к рассказам, он плетет всякие путаные небылицы. И я ничуть этому не удивляюсь. Благоговение перед властями у всех у вас в крови, от самого рождения и всю жизнь вам его тут со всех сторон и на все лады внушают, чему и сами вы способствуете, каждый по мере сил. По сути-то я ничего против не имею: если власть хороша, почему перед ней и не благоговеть? Только нельзя совершенно неискушенного юношу вроде Варнавы, который дальше своей деревни и не видел ничего, сразу посылать в Замок, а потом ждать и даже требовать от него правдивых рассказов, всякое слово толкуя как слово откровения да еще стараясь из толкований этих собственную судьбу вызнать. Ничего нет ошибочнее и порочней! Правда, и я поначалу позволил ему вот этак сбить себя с толку, возлагая на него надежды и претерпев из-за него разочарования, и то и другое основывая только на его словах, то бишь, по сути, ни на чем не основывая.{20}
Ольга промолчала.
— Нелегко мне, — продолжал К., — подрывать в тебе доверие к брату, я ведь вижу, как ты его любишь, какие надежды на него возлагаешь. [
— Это староста так сказал? — оживилась Ольга.
— Да, он так сказал, — подтвердил К.
— Обязательно Варнаве расскажу, — выпалила Ольга. — Его это ободрит.
— Да не нужно ему ободрение, — возразил К. — Его ободрять — значит внушать ему, что он на верном пути, пусть, мол, и дальше действует в том же духе, хотя на этом пути он никогда ничего не достигнет, с тем же успехом ты можешь ободрять человека с завязанными глазами, призывая его хоть что- то разглядеть, он сколько ни будет таращиться, через платок не увидит ничего, а сними повязку с его глаз — и он прозреет. Помощь Варнаве нужна, а не ободрение. Ты только вообрази: там, наверху, власть во всей своей непостижимой мощи — а я-то до приезда сюда полагал, будто имею о ней хотя бы приблизительное представление, какое ребячество! — так вот, там власть, и Варнава выходит к ней один на один, рядом никого, только он, в своем одиночестве настолько до умопомрачения беззащитный, что если не сгинет в какой-нибудь канцелярии в темном закуте, значит, уже выйдет из этого испытания с честью.
— Ты не подумай, К., — сказала Ольга, — будто мы недооцениваем тяжесть работы, которую Варнава на себя взвалил. В благоговении перед властями у нас нет недостатка, ты сам сказал.