подтвердилась. Быть может, как раз этот немилостивый прием и задал тон всему последующему, вот о чем не стоит забывать. Ведь именно из-за Шварцера на К. с первого часа и самым несуразным образом было обращено сугубое внимание властей, когда он, еще всем в деревне чужой, без знакомых, без пристанища, едва живой после долгих странствий, в совершенной беспомощности валялся на соломенном тюфяке — легкая, лакомая добыча для любой власть имущей лапы. Одну бы ночь ему перекантоваться — и все могло бы пойти иначе, спокойнее, незаметнее, почти тишком. Во всяком случае, сразу о нем никто бы ничего не узнал, не имел бы на его счет подозрений, значит, любой без колебаний приютил бы его у себя на денек- другой, явись К. к нему обычным путником; а там, глядишь, он показал бы себя дельным и надежным человеком, молва о нем разнеслась бы по округе, и вскорости он бы где-нибудь устроился, пускай хоть батраком. Разумеется, от властей его появление и тогда бы не укрылось. Однако это большая разница: одно дело, когда ради тебя среди ночи переполошат кого-то в главной канцелярии или еще где, — откуда знать, кто тогда подходил к телефону? — потребуют немедленного решения, потребуют хотя и с притворным подобострастием, но на самом-то деле с назойливой неумолимостью, да и потребует не кто иной, как Шварцер, которого там, наверху, вероятно, не больно жалуют, — и совсем другое, когда вместо всей этой кутерьмы К. на следующее утро в приемные часы чин чином постучится в дверь к старосте и, как полагается, доложит о себе, представившись обычным пришлым путником, который вдобавок уже нашел себе ночлег у одного из членов общины и, по-видимому, завтра тронется в путь дальше, если, конечно, не подвернется совсем уж невероятная оказия и он не найдет здесь работу, разумеется, всего на несколько дней, ибо дольше он ни в коем случае оставаться не намерен.
Вот так или примерно так оно бы все и было, если бы не Шварцер. Власти, разумеется, и дальше бы занимались этим делом, но без спешки, обычным служебным чередом, без назойливого и для них, властей, столь ненавистного вмешательства заинтересованных сторон. Словом, К. во всем этом переполохе нисколько не виноват, виной всему только Шварцер, но Шварцер как-никак сын кастеляна, к тому же формально все сделал как положено, вот и получалось, что козлом отпущения волей-неволей оказывался опять-таки К., и больше никто. А с какой ерунды, с какой смехотворной безделицы, быть может, все началось? Возможно, Гиза просто была в тот день не в духе, бросила Шварцеру неласковое слово, из-за которого тот потом болтался ночью без сна, чтобы в конце концов выместить свою злость на К. Правда, если с другой стороны взглянуть, выходит, что Шварцеру за такое его поведение К. очень даже обязан. Лишь благодаря Шварцеру оказалось возможным то, чего К. в одиночку никогда бы не добился и не чаял добиться и что власти, со своей стороны, вряд ли допустили бы, — а именно что он с самого начала без всяких ухищрений, открыто, лицом к лицу предстал перед властями, — насколько подобное предстояние вообще возможно. Сказать по правде, это подарок сомнительный, он, конечно, избавил К. от бесконечного вранья и конспирации, однако и почти обезоружил его, во всяком случае, ввиду предстоящей схватки поставил в чрезвычайно невыгодное положение, из-за чего впору было отчаяться, если бы он сразу не сказал себе, что соотношение сил между ним и властями изначально столь чудовищно несоразмерно, что любые уловки и хитрости, на которые он горазд, не смогут сколько-нибудь существенно изменить это соотношение в его пользу, да что там, он этого изменения, скорей всего, даже не заметит. Однако К. только самого себя так утешал, вины же Шварцера перед ним это утешение никак не отменяло; и коли Шварцер чувствует угрызения совести оттого, что тогда ему навредил, то, может, впоследствии захочет помочь, а помощь К. по-прежнему очень нужна в любой мелочи, в любых, даже самых первых приготовлениях, вон, похоже, Варнава опять его подвел.
Из-за Фриды К. целый день не решался пойти в дом Варнавы и узнать, что к чему; он и работал-то на улице до вечера нарочно, чтобы не принимать Варнаву при Фриде, и сейчас, после работы, все еще во дворе торчал, Варнаву дожидаясь, но тот не шел. Теперь ничего другого не оставалось, как самому пойти к его сестрам, он лишь на секунду забежит, только с порога спросит — и сразу назад. И, вонзив лопату в снег, он побежал. Запыхавшись, примчался к дому Варнавы, дверь рванул, едва постучав, и гаркнул, толком внутри не оглядевшись:
— А Варнава еще не приходил?
Только тут он заметил, что Ольги в горнице нет, старики родители, как и в прошлый раз, тихо клюют носами за дальним столом и сейчас, внезапно разбуженные, не поняв толком, кто там шумит в дверях, медленно поворачивают к нему растерянные лица, что, наконец, Амалия, прикорнувшая на лежанке у печи под одеялами и при появлении К. испуганно вскинувшаяся, теперь, схватившись за лоб, пытается прийти в себя от испуга. Будь здесь Ольга, она бы сразу ему ответила и К. сразу смог бы уйти, а так ему пришлось из вежливости сделать несколько шагов в сторону Амалии, протянуть ей руку, которую та молча пожала, попросить ее удержать родителей от дальних странствий по горнице, что она в двух словах тотчас и сделала. К. узнал, что Ольга во дворе колет дрова, сама же Амалия до того устала — по какой причине, она не сказала, — что недавно вынуждена была прилечь, Варнава пока не вернулся, но скоро должен прийти, на ночь он в Замке никогда не остается. К., поблагодарив за все сообщения, собрался было откланяться, однако Амалия спросила, не хочет ли он дождаться Ольгу, но на это у него, к сожалению, совершенно не было времени, тогда Амалия поинтересовалась, а говорил ли он вообще сегодня с Ольгой, он с удивлением ответил, что нет, не говорил, и спросил, а что такого особенного Ольга имеет ему сообщить, на что Амалия только с легкой досадой скривила губы, молча, явно в знак прощания, кивнула К. и снова улеглась. И теперь, лежа, спокойно и тяжело его разглядывала, словно удивляясь, с какой стати он все еще тут. Взгляд ее, холодный и ясный, как всегда, казался неподвижным, ибо направлен был не в глаза собеседнику, а шел — и это очень мешало разговору с ней — хотя и чуточку, но несомненно в сторону, и причиной тут была не уклончивость, не смущение, не обман, а неизбывная, всякое другое чувство перевешивающая жажда одиночества, жажда, которую сама Амалия, возможно, не вполне осознавала, — вот она-то и проявлялась в повадке глаз. К. смутно припомнил, что этот ее взгляд неприятно поразил его еще в первый вечер, больше того — возможно, отталкивающее впечатление, которое произвело на него семейство Варнавы в целом, только этим взглядом и обусловлено, хотя сам по себе он отнюдь не отталкивающий, просто гордый и в своей замкнутости даже откровенный.
— Ты всегда такая печальная, Амалия, — сказал К. — Тебя что-то мучит? И ты не можешь об этом сказать? Таких, как ты, я среди деревенских девушек в жизни не встречал. Мне лишь сегодня, лишь сейчас это в голову пришло. Или ты не отсюда? Ты здесь родилась?
Амалия ответила просто «да», словно К. задал ей всего один вопрос, последний, а потом спросила:
— Так ты подождешь Ольгу?
— Не пойму, отчего ты все время одно и то же спрашиваешь? — ответил К. — Не могу я дольше оставаться, меня дома невеста ждет.
Амалия даже приподнялась на локте — ни о какой невесте она слыхом не слыхивала. К. назвал имя, Амалии и оно оказалось незнакомо. Она спросила, известно ли Ольге о помолвке, К. полагал, что, наверно, да, ведь Ольга видела его вместе с Фридой, и вообще, в деревне такие новости разлетаются быстро. Однако Амалия заверила его, что Ольга ничего не знает и наверняка очень огорчится, ведь она, похоже, влюблена в К. Правда, открыто она об этом не скажет, она вообще очень сдержанная, но любовь выдает себя помимо нашей воли. К. был убежден, что Амалия ошибается. Амалия в ответ только улыбнулась, и эта, хоть и печальная, улыбка вдруг осветила все ее мрачно нахмуренное лицо, заставив немоту заговорить, отчужденность превратив в приветливость, выдавая за душой некую тайну, которую, разумеется, тотчас можно было припрятать обратно, но уже не до конца. Амалия возразила: нет, нисколько она не ошибается, больше того, ей известно, что и К. питает к Ольге склонность и что его приходы к ним, хоть и имеют предлогом какие-то вести от Варнавы, на самом деле связаны только с Ольгой. Так что теперь, раз уж он знает, что ей, Амалии, все известно, пусть он не стесняется и приходит почаще. Только это она и хотела ему сказать. К. покачал головой, снова напомнив о своей помолвке. Амалию мысли о помолвке как будто особо не занимали и смущали мало, непосредственное впечатление, самый вид К., который ведь и сейчас пришел один, — вот что для нее все решает, она спросила только, когда К. успел с той девушкой познакомиться, он же в деревне всего несколько дней. К. рассказал о вечере в «Господском подворье», на что Амалия лишь сухо заметила, что она как раз очень возражала, когда его туда согласились отпустить. В подтверждение своих слов она призвала в свидетельницы саму Ольгу — та как раз вошла с охапкой дров: щеки прихвачены морозцем, свежая, бодрая, сильная, — ее было просто не узнать, до того преобразила работа всю ее обычно понурую, уныло застывшую посреди комнаты фигуру. Она свалила на пол дрова,