может с грохотом распахнуться, обещал, однако, тотчас вернуться, даже печку просил не растапливать, он, мол, сам растопит. В конце концов Фрида молча покорилась. Когда К., утопая в сугробах, — давно пора было расчистить дорожку, поразительно, как медленно идет здесь работа! — брел через двор, он узрел одного из помощников: полуживой от усталости, тот все еще цеплялся за решетку ограды. Только один? А второй где? Неужто терпение хоть одного удалось сломить? Впрочем, оставшийся сохранил достаточно рвения, чтобы при виде К. немедленно оживиться и снова начать тянуть к нему руки, умоляюще закатывая глаза. «Поистине образцовая стойкость, — сказал себе К. и тут же невольно добавил: — Этак недолго насмерть к решетке примерзнуть». Однако внешне не нашел для помощника иного жеста, кроме как погрозить кулаком, исключив тем самым всякую попытку сближения с его стороны, — бедняга, напротив, испуганно шарахнулся прочь, отбежав подальше. В эту секунду Фрида распахнула окно, чтобы, как они и договорились, перед топкой проветрить. Помощник, немедленно забыв про К., повлекся к окну, словно притянутый магнитом. С опрокинутым лицом, в котором нежность к помощнику перемежалась с беспомощной мольбой, обращенной к К., Фрида слабо махала из окна рукой, и было не вполне ясно, гонит она помощника или, наоборот, зовет, — во всяком случае, продвижение того к окну этот жест ни в малой мере не остановил. Тогда Фрида поспешно закрыла наружную раму, но так и замерла в окне, рука словно приклеилась к ручке, голова чуть набок, глаза широко распахнуты, на лице нелепая застывшая улыбка. Понимает ли она, что тем самым не столько отваживает помощника, сколько прельщает? К. решил больше не оборачиваться: чем скорее он сделает дело, тем скорее вернется.
Наконец — уже стемнело, день клонился к вечеру — К. расчистил в школьном дворе дорожку, уложив по обе ее стороны ровные, аккуратно прихлопнутые лопатой снежные валы, после чего труды дня можно было считать завершенными. Один, вокруг ни души, стоял он у школьных ворот. Помощника он давным- давно выставил, долго гнал его по улице, покуда тот, юркнув куда-то между домами и палисадниками, не исчез с глаз долой и больше не показывался. Фрида была дома и то ли уже принялась за стирку, то ли все еще мыла кошку Гизы; со стороны Гизы это был знак большого расположения — доверить Фриде столь ответственное дело, крайне, надо сказать, неаппетитное и хлопотное, К. ни за что бы ничего подобного не потерпел, не будь сейчас, после стольких служебных упущений, весьма желательно использовать любую возможность заручиться Гизиной признательностью. [Со стороны, впрочем, казалось, что Фрида этой работе даже рада, словно она всякой, самой грязной и черной работе рада, лишь бы та поглощала ее целиком и отвлекала от мыслей и грез.] Пристальным, но благосклонным взором Гиза наблюдала, как К. притащил с чердака детскую ванну, как согрели воду и наконец бережно водрузили в ванну кошку. После чего Гиза даже соизволила полностью препоручить свою любимицу заботам Фриды, ибо пришел Шварцер, знакомец К. еще с первого вечера, поздоровался с К. со смесью страха, с того вечера в нем засевшего, и невероятного презрения, которого, на его взгляд, заслуживает должность школьного смотрителя, дабы затем вместе с Гизой удалиться в соседний класс. Там оба они до сих пор и сидели. Как рассказали К. в трактире «У моста», Шварцер, даром что сын кастеляна, из любви к Гизе давно жил в деревне, добился от общины, используя свои связи и знакомства, назначения на должность помощника учителя, исполнение обязанностей которого видел главным образом в том, чтобы не пропускать почти ни единого урока Гизы, сидя либо за партой среди детворы, либо, что нравилось ему куда больше, на подиуме у ног Гизы. Он никому не мешал, дети давным-давно к нему привыкли и почти не замечали, тем более что сам он детей не любил и не понимал, почти не говорил с ними, Гизу подменял только на уроках гимнастики, в остальном же совершенно довольствовался тем, что живет подле Гизы, дышит одним с ней воздухом, греется ее теплом. Величайшей его радостью было сидеть бок о бок с Гизой и проверять школьные тетради. Они и сегодня этим занимались, Шварцер пришел с толстой стопкой, ибо учитель неизменно отдавал им и свои тетради, и, пока было светло, К. видел, как они, голова к голове, оба совершенно неподвижные, трудятся за столиком у окна, теперь же там лишь трепетно мерцали две свечки. Серьезное, молчаливое чувство накрепко связало эту пару, причем главенствовала Гиза, чей тяжелый нрав в минуты вспыльчивости сметал все и вся, сама же она ничего подобного ни от кого бы не потерпела, так что живой, общительный Шварцер вынужден был покорно к ней применяться, ходить медленнее, говорить тише, подолгу молчать, но за все это — о чем его вид говорил красноречивее всяких слов — он был сторицей вознагражден одним только обществом Гизы, одним только тихим присутствием подле нее. При этом Гиза, быть может, вовсе и не любила его, во всяком случае, ее круглые, серые, казалось, вообще не мигающие, лишь изредка поводящие зрачками глаза на подобные вопросы ответа не давали, видно было, что она без особых возражений терпит Шварцера рядом с собой, но оказанную ей честь быть избранницей сына кастеляна по достоинству ценить не желает и одинаково безмятежно несет свое полное, пышное тело независимо от того, провожает ее Шварцер глазами или нет. Шварцер, напротив, ради нее жертвовал собой постоянно, ибо вынужден был жить в деревне, однако посыльных от отца, которые частенько за ним приходили, гнал с таким возмущением, будто причиненное их приходом беглое напоминание о Замке и сыновнем долге уже само по себе чувствительная помеха и невосполнимый урон его счастью. Вообще-то свободного времени у него было в избытке, ведь Гиза, как правило, позволяла ему себя лицезреть лишь во время уроков и совместной проверки тетрадей, причем вовсе не из расчетливости, а просто потому, что уют, а значит, и одиночество она любила пуще всего на свете и, вероятно, счастливей всего чувствовала себя дома, растянувшись на кушетке рядом с кошкой, благо та ничуть ей не мешала, ведь по своей охоте эта животина почти не двигалась. Шварцер большую часть дня околачивался без дела, но ему и это было по душе, ибо всегда давало возможность, которой он, кстати, очень часто пользовался, завернуть в Львиный переулок, где жила Гиза, тихо подняться по лестнице до дверей ее мансарды, постоять, прислушиваясь, возле неизменно запертой двери, чтобы затем столь же бесшумно удалиться, удостоверившись, что там, за дверью, как и всегда без исключения, царит полная, уму непостижимая тишина. Разумеется, последствия подобного образа жизни сказывались иногда — но только не в присутствии Гизы — и на нем, проявляясь во внезапных приступах чиновничьего чванства, совершенно неуместных и потому до смешного нелепых как раз в нынешнем его положении; для него самого эти выходки, как правило, добром не кончались, в чем и К. в первый же вечер имел случай убедиться.
[Гиза показалась на пороге, едва внутри погасли свечи; очевидно, она вышла из комнаты еще при свете, ибо придавала большое значение соблюдению приличий. Вслед за ней вскоре появился и Шварцер, и они вместе двинулись по расчищенной — к немалому и приятному их удивлению — от снега школьной дорожке. Когда они поравнялись с К., Шварцер даже хлопнул его по плечу.
— Будешь дом в порядке содержать, — сказал он, — всегда можешь на меня рассчитывать. А то мне тут изрядно на тебя жаловались по поводу твоего утреннего поведения.
— Он уже исправляется, — бросила Гиза на ходу, даже не удостоив К. взглядом.
— Давно пора, он в этом срочно нуждается, — сказал Шварцер и поспешил вдогонку, явно не желая отставать.]
Удивительно только, что, по меньшей мере, в трактире «У моста» о Шварцере, даже когда речь шла о совсем уж смешных и жалких его поступках, все равно говорили не без уважительности, причем почтение каким-то краем распространялось и на Гизу. Но все равно со стороны Шварцера глупо было мнить, будто он, помощник учителя, стоит неизмеримо выше школьного смотрителя, не было у него такого превосходства, наоборот, школьный смотритель для учителей, а для мелкой сошки вроде Шварцера и подавно, человек очень важный, пренебрежение к смотрителю даром не проходит, к тому же, пусть тебе по ранжиру даже полагается нос задирать, ты изволь сначала человека мелочью какой-нибудь задобрить, а потом пренебрегай. К. решил как-нибудь на досуге поразмыслить о поведении Шварцера, ведь Шварцер с самого первого вечера перед ним в долгу, это по его вине К. столь нелюбезно здесь приняли, и вина эта ничуть не уменьшалась оттого, что развитием событий в последующие дни правота такого приема, по сути,