как ты однажды имел возможность видеть.

— Но за что они вас презирают? — спросил К. и тотчас вспомнил омерзение, какое испытал в первый вечер при виде всей этой семейки, сгрудившейся за столом в тусклых бликах крохотной керосиновой лампы, при виде этих широких, тесно, одна к одной, сплотившихся спин, при виде стариков, почти уронивших седые, сморщенные головы в тарелки с супом, в тупом ожидании, когда их наконец накормят. До чего же это было отвратительно, а еще отвратительнее, что общее впечатление нельзя объяснить никакими частностями, то есть частности вообще-то можно даже перечислить, чтобы хоть за что-то ухватиться, но беда не в них, а в чем-то ином, чему и название не подберешь. Лишь позже, присмотревшись к жизни в деревне и научившись не очень доверяться первым впечатлениям, да и не только первым, но и вторым и всем последующим, и лишь после того, как это сбившееся в неаппетитную кучку семейство разделилось в его глазах на отдельных людей, которых он отчасти понимал и которым, главное, мог сочувствовать почти как друзьям, ближе которых у него в деревне до сих пор так никого и нет, — лишь тогда та давняя, самая первая неприязнь стала помаленьку улетучиваться, но все еще ушла не до конца, родители в углу, маленькая лампа, сама изба, — нет, спокойно выносить все это по-прежнему нелегко, и только некий особый, как бы в возмещение преподнесенный подарок, вроде вот сегодняшнего рассказа Ольги, помогал хоть как-то, да и то скорее для вида и лишь на время, со всем этим убожеством мириться. Погруженный в свои мысли, он добавил:

— Я убежден, с вами поступают несправедливо, это я перво-наперво хочу сказать. Но людям, должно быть, тяжело — я, правда, не знаю, по какой причине,— обходиться с вами иначе. Надо быть совсем чужаком на моем особом положении, чтобы этому предубеждению не поддаться. Но и на меня оно долго действовало, и настолько сильно, что эта настроенность людей против вас — а тут не только презрение, но еще и страх — мне казалась само собой разумеющейся, я как-то и не думал о ней, не расспрашивал о причинах, не пытался за вас вступиться, правда, еще и потому, что все это было от меня далеко или казалось далеким. Зато теперь мне все совершенно по-другому видится. (Теперь я думаю, что люди, которые вас презирают, о причинах своего презрения не просто молчат — они этих причин и вправду не ведают. Надо лучше вас узнать, особенно тебя, Ольга, чтобы от этого наваждения избавиться.) Не иначе вам ставят в вину, что вы выше других подняться норовите, что Варнава посыльным при Замке стал или стремится стать, — вот за что все на вас в обиде; им бы восхищаться вами, а они вместо этого вас презирают, да притом с такой злостью, что вы не в силах их презрению противостоять,— ибо что еще все ваши заботы, сомнения и страхи, как не следствие этого всеобщего презрения? Ольга улыбнулась и вдруг глянула на К. таким умным, таким светлым, таким проницательным взглядом, что ему стало не по себе, будто он что-то совсем несуразное сказал, а Ольга теперь считает своим долгом прочистить ему мозги и все несуразности исправить, причем донельзя счастлива, что ей выпала такая задача. И вопрос, почему все против их семьи так ополчились, вновь показался К. неразрешимой загадкой, безотлагательно требующей самого ясного ответа.

— Нет, — молвила Ольга, — это не так, отнюдь не такое благоприятное у нас положение, это просто ты от Фриды нас не защищал и теперь пытаешься наверстать упущенное, защищая нас сверх меры. Вовсе мы не стремимся выше других подняться. И разве такое уж высокое это стремление — мечтать стать посыльным при Замке? Да всякий, кто на ногу скор и несколько слов поручения в памяти удержать способен, вполне может стать при Замке посыльным. Это ведь к тому же и должность-то неоплачивамая. Похоже, просьбу принять человека на должность посыльного в Замке воспринимают примерно так же, как приставание маленьких, томящихся от безделья детей, когда те клянчат что-то вместо взрослых сделать, допустим, сбегать куда-нибудь не за плату, а только похвалы и интереса ради. Так вот и здесь, с той лишь разницей, что желающих совсем не так много, и тех, кого принимают, — неважно, на самом деле принимают или только для вида,— по головке, как детей, не гладят, а только мучают. Нет, завидовать тут совершенно нечему, нам и не завидуют, скорее уж сочувствуют, при всей враждебности все-таки и проблеск сострадания иной раз в людях встретишь. Может, вот и в твоем сердце тоже, иначе что еще могло тебя к нам привлечь? Одни только послания Варнавы? Ни за что не поверю. Им-то ты, наверно, никогда особого веса не придавал, это лишь из сострадания к Варнаве — или, скажем так, в основном из сострадания — ты настаивал на их доставке. И, надо сказать, тут ты не ошибся. Потому что Варнава, хоть и страдает от твоих чрезмерных, неисполнимых требований, но в то же время у него вроде как и гордости прибавляется, и уверенности в себе: беспрестанные сомнения, от которых он там, наверху, в Замке, не может избавиться, благодаря твоему доверию, твоему настойчивому участию все-таки хоть на время отступают. С тех пор как ты в деревне, он явно лучше стал. Да и нам, остальным, кое-что от такого твоего доверия тоже перепадает, и перепадало бы еще больше, приходи ты к нам почаще. Но ты вынужден себя сдерживать из-за Фриды, я понимаю, я и Амалии так пыталась объяснять. Но она такая нервная, я в последнее время, даже когда очень нужно, и то боюсь с ней заговоривать. Когда с ней говорят, она, похоже, и не слушает даже, а если слушает, то сказанного как-будто не понимает, а если понимает, то вроде как презирает говорящего. Только у нее все это выходит не нарочно, так что на нее и сердиться нельзя; чем она отрешеннее, тем ласковей надо с ней обходиться. Насколько она кажется сильной — настолько же она слабая. Вчера, к примеру, Варнава сказал, что ты сегодня придешь; правда, поскольку уж он-то Амалию знает, он на всякий случай тут же добавил, что ты только, может быть, придешь, это, мол, еще не наверняка. И все равно Амалия извелась вся, ничего делать не могла, целый день тебя прождала и только к вечеру, когда уже с ног валилась от усталости, вынуждена была прилечь.

— Теперь я понимаю, — проговорил К., — почему я что-то для вас значу, хоть никакой моей заслуги в том и нет. Мы связаны друг с другом именно что как посыльный с адресатом, но не более того, так что не преувеличивайте, мне слишком важна ваша дружба, особенно твоя дружба, Ольга, и я не могу допустить, чтобы преувеличенные ожидания ей повредили. Точно так же и вы едва не стали мне почти чужими оттого, что я слишком большие надежды с вами связывал. Со мной ведь играют ничуть не меньше, чем с вами, выходит, это вообще очень большая, хитрая и поразительно слаженная игра. Верное ли у меня по твоим рассказам сложилось впечатление, что два послания, которые Варнава мне доставил, вообще пока что единственные, которые ему доверили?

Ольга кивнула

— Я стыдилась в этом признаться, — ответила она, потупив глаза. — А вернее, боялась, что тогда эти письма покажутся тебе еще никчемнее.

— Но ведь вы обе, и ты, и Амалия, наоборот, всегда старались преуменьшить в моих глазах значение этих писем.

— Да, — согласилась Ольга — Это Амалия так считает, ну и я вслед за ней. Понимаешь, это все от безнадежности, которая совсем нас одолела. Нам кажется, никчемность этих посланий настолько очевидна, что, если мы на эту очевидность лишний раз укажем, большой беды не будет, что мы, наоборот, тем самым только завоюем у тебя больше доверия и сочувствия, потому что это единственное, на что мы, по сути, уповаем. Ты меня понимаешь? То есть мы рассуждаем примерно вот как: послания сами по себе ничтожны, непосредственно из них ничего дельного не почерпнешь, да и ты слишком умен, чтобы в этом отношении позволить себе обмануться, а даже сумей мы тебя обмануть, тогда получилось бы, что уже Варнава лжепосланник и от лжи вообще спасу нет.

— Значит, и ты неискренна со мной, — сказал К. — Даже ты со мною не искренна.

— Ты не понимаешь, в какой мы беде, — проронила Ольга, боязливо глянув на К. — Мы, наверно, сами виноваты, от людей напрочь отвыкли и своими отчаянными попытками тебя привлечь только все больше тебя отталкиваем. Это я-то с тобой не искренна? Да искреннее, чем я с тобой, просто и быть нельзя. А если я и умалчиваю о чем, то только из страха перед тобой же, но видишь, я ведь и о. страхе своем не умалчиваю, показываю его открыто, избавь меня от этого страха — и я вот она, вся тут.

— И что же это за страх? — спросил К.

— Страх тебя потерять, — ответила Ольга. — Сам подумай, вот уже три года Варнава бьется за место посыльного, три года мы, затаив дыхание, ждем хоть какого-то успеха, и все тщетно, несмотря на все усилия, — ни тени успеха, только позор и напрасные муки, только зря потерянное время и мрак угроз вместо будущего, и вдруг однажды вечером он приходит с письмом, письмом для тебя. Прибыл какой-то землемер, как будто сама судьба его нам послала. «Мне поручается обеспечивать все сообщение между ним и Замком, — говорит Варнава. — Похоже, важное дело затевается», — говорит он. «Еще бы, — отвечаю, — это ж землемер! Он будет производить работы, значит, у него будет большая деловая переписка. Наконец-

Вы читаете 1926 Замок
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату