уйду, сани могут вернуться?
Произнося эти слова, К. совершенно не чувствовал, что его вынудили на уступку, иначе бы он промолчал, скорее ему казалось, это он делает снисхождение слабому и, значит, вправе даже слегка порадоваться своему благородству. Впрочем, по властному ответу господина он сразу понял, в каком смятении чувств находится, если полагает, будто действовал по своей воле, какая там своя воля, когда он первым же вопросом вызывает столь неприкрытый и жесткий диктат.
— Сани могут вернуться, — сказал господин, — только если вы немедленно пройдете со мной, без проволочек, без каких-либо условий и препирательств. Так вы идете? Я в последний раз спрашиваю. Поверьте, не мое это дело — здесь, во дворе, за порядком смотреть.
— Я пойду, — отвечал К., — но не с вами, а за ворота, на улицу.
— Хорошо, — отозвался господин все с той же странной, мучительно несуразной смесью уступчивости и суровости в голосе.— Тогда и я пойду с вами. Только быстро.
Господин вернулся к К., и они пошли бок о бок, напрямую пересекая двор по нетронутому снежку, господин, небрежно оглянувшись, махнул кучеру, который тотчас снова подал сани к подъезду и опять залез на козлы — его ожидание возобновилось. Однако, к немалой досаде господина, возобновилось и ожидание К., ибо едва они вышли за ворота, как он снова встал как вкопанный.
— Какой же вы невыносимый упрямец! — возмутился господин.
Однако К., который чем дальше уходил от саней, этой улики своего преступления, тем чувствовал себя непринужденней, увереннее в своей цели, все явственнее ощущал свое с господином равенство, в известном смысле даже свое над ним превосходство, и именно поэтому, обернувшись к провожатому всем лицом, заметил:
(
— Да неужели? Вы правда так думаете? Невыносимый упрямец? Что ж, ничего лучшего я бы себе и не пожелал.
В ту же секунду К. почувствовал, как что-то щекотнуло его по шее сзади. Желая устранить досадную помеху, он схватился за шею рукой, потом обернулся. Сани! К., по-видимому, и за ворота не успел выйти, как сани, странно бесшумные на глубоком снегу, тронулись с места, без бубенцов, без света, они пролетели теперь мимо К., и кучер, не иначе как в шутку, слегка тронул его кончиком кнута. Кони, эти мощные, породистые звери, чью стать и прыть, пока они томились в понуром ожидании, трудно было оценить, упругим, но легким и ладным напрягом всех своих мышц, не замедляя бега, играючи взяли поворот и во весь опор устремились к Замку, К. и оглянуться не успел, как всё — и кони, и сани — разом сгинуло в кромешной тьме.
Господин извлек карманные часы и с упреком заметил:
— Итак, Кламму пришлось прождать два часа.
— Из-за меня? — удивился К.
— Ну конечно, — ответил господин.
— Он не может вынести моего вида? — спросил К.
— Да, не может, — подтвердил господин. — Ну а теперь я снова отправляюсь домой, — добавил он. — Вы и представить себе не можете, сколько работы меня там ждет. Я ведь здешний секретарь Кламма, Момус моя фамилия. Кламм — человек труда, и всем, кто у него в подчинении, приходится по мере сил на него равняться.
Господин вдруг стал чрезвычайно разговорчив, было видно, что на любые вопросы К. он сейчас готов ответить с радостью, но К. упорно хранил молчание и только пристально вглядывался в физиономию секретаря (
8
Черновой вариант:
1. Угрозы хозяйки не страшили К., надежды, которыми она пыталась заманить его в ловушку, мало его трогали; но вот протокол — протокол начинал потихоньку его прельщать. Не из-за Кламма, до Кламма далеко, однажды хозяйка сравнила Кламма с орлом, К. это показалось тогда просто смешно, но сейчас он так не думал, он думал о безмолвии и страшной отдаленности Кламма, о горней неприступности его жилища, о его надменном взоре с недосягаемых высот, взоре, который ни ощутить, ни перехватить, ни отразить невозможно, о кругах, которые Кламм по непостижимым законам там, вверху, описывает и вершит, кругах, лишь мгновениями видимых, — о да, все это был Кламм, и все это действительно роднило его с орлом. Впрочем, протокол, над которым Момус сейчас разламывал соленый крендель, собираясь закусить им пиво и обильно посыпая все свои бумаги солью и крошками, ко всему этому никакого отношения не имел. И тем не менее вовсе никчемной писаниной протокол считать нельзя; пусть не со своей колокольни, но в общем смысле хозяйка, конечно, права, когда говорит, что К. ничем пренебрегать не должен. К. ведь и сам, когда не раскисал от разочарований, как сегодня после столь неудачного вечера, думал так же. Но сейчас он мало-помалу приходил в себя, наскоки хозяйки придавали ему новых сил, ибо если она и талдычит без конца про то, какой он невежа и насколько невозможно его вразумить, однако пыл, с каким она это утверждает, лишний раз доказывает, насколько важно ей именно его, К., вразумить, так что, если даже манерой своих ответов она и старается его унизить, слепой раж, с которым она этого добивается, лишь свидетельствует, какой властью обладают над ней его, К., якобы мелкие и ничтожные вопросы. Так почему бы этим влиянием не воспользоваться? А его влияние на Момуса, пожалуй, и того сильней, хоть этот Момус в основном отмалчивается, а когда говорит, все больше норовит брать глоткой, ну а если молчит он попросту из опаски, авторитет свой боится растерять, не потому ли он и хозяйку сюда притащил, которая, благо никакой служебной ответственностью не связана, применяясь только к причудам поведения К., то лаской, то таской пытается заманить его в силки протокола? И как вообще обстоит с этим протоколом? Разумеется, до Кламма он не дойдет, но разве еще до Кламма, на пути к Кламму у К. мало работы? Разве именно сегодняшний день и особенно вечер не доказывают, что тот, кто надеялся досягнуть до Кламма наугад, одним слепым прыжком в неизвестность, изрядно недооценил расстояние, которое ему предстоит преодолеть? Нет, если до Кламма вообще можно добраться, то только за шагом шаг, и среди вех на этом пути, безусловно, и трактирщица, и Момус. Сегодня, к примеру, по крайней мере по внешней видимости, если кто и не допустил К. до Кламма, то лишь эти двое. Сперва хозяйка, когда предупредила, куда К. направляется, потом Момус, который, углядев К. из окна, немедленно отдал соответствующие распоряжения, ведь даже кучер был поставлен в известность — мол, до ухода К. отъезда не жди, — потому-то он с таким для К. тогда совершенно непонятным упреком в голосе и посетовал: дескать, этак еще долго ждать придется, покуда он, К., не уйдет. Вот как все было подстроено, невзирая на всю пресловутую чувствительность Кламма, о которой тут любят слагать легенды и которая тем не менее, как,