волосатыми грузинами. Пели Визбора, Окуджаву и несколько блатных песен. Грузины и девушки подбирались поближе, слушали восхищенно, Киреев, довольно прилично, с хорошим, не чрезмерным надрывом солировавший в «Смоленской дороге», сиял от внимания всеми веснушками и красным даже сквозь загар носом. Иногда на пляже их находила Любка, гордо садилась рядом с Ниной, как бы член компании.
Обедали в шашлычной в парке, один короткий деревянный шампур шашлыка стоил там сорок копеек, порция плова – двадцать шесть, стакан разливного сухого – двадцать. Иногда к обеду брали в магазине бутылку самого дешевого коньяка за четыре двенадцать, три звездочки местного разлива, быстро выпивали компот, Нина сбрасывала раскисшие сухофрукты из всех стаканов в стоявший у входа на веранду мусорный бак, а Витька под столом виртуозно, поровну до миллиметра, наполнял эти граненые стаканы едко желтой жидкостью, слегка отдававшей аптекой.
После обеда на пляж, как правило, не возвращались – солнце шпарило слишком мощно. Садились в открытый – с дачными перильцами вместо стен – трамвай и ехали с шестнадцатой станции в город гулять. На Дерибасовской пили турецкий кофе в микроскопическом фанерном буфетике, где над противнями с песком и медными джезвами медленно хлопотал бритоголовый огромный абхазец. Он уже знал компанию и приветствовал ее кивком. Заметили модных москвичей и местные молодые люди, толпившиеся с чашечками вокруг фанерной будки, Витька и Белый уже свели с некоторыми из них небесполезные знакомства – узнали, когда точно приходит флотилия «Слава», до какого упора есть смысл торговаться на толчке и что у кого там можно найти.
Падал вечер. В синем густом воздухе запахи, не смешиваясь, шли волнами – кофе, цветы, легкая морская гнильца, духи «Камелия» и «Красная Москва», чистый южный пот…
Возвращались в набитом битком трамвае, пропихивали внутрь Нину, а сами висели снаружи, держась за деревянные перильца, кондукторша возмущалась – «это ж хулиганы, а не люди» – и более никаких мер не принимала. Вокруг была чернота, в лицо дул еще полный закатного жара ветер, надо было уклоняться от веток, вывешивавшихся из-за заборов, за которыми чернели в окружающей черноте сады. Далеко впереди возникало сияние, оно приближалось, и встречный трамвай, таща за собой скрежет и звон, проносился мимо, словно завершавшийся день.
Иногда ему казалось, что рядом с ним летит кто-то еще, кто видит все со стороны – трамвай, ветки, Нину в глубине вагонной толчеи, ребят – и смотрит на все это с завистью. Он понимал, что завидовать есть чему, что вместе с этим неостывшим ветром его обдувает счастьем, но еще не знал, как назвать того, кто наблюдает за его жизнью, и считал, что просто сам раздваивается во тьме.
На шестнадцатой станции ребята отправлялись на танцплощадку. В парке, рядом с шашлычной, распространявшей разгульный дух горелого мяса, площадка уже гудела гомоном истомившейся в ожидании начала публики. Оркестр мореходки вступал сразу «Чаттанугой», Белый, Киреев и Витька ввинчивались в народ, ища вечерних радостей, а он и Нина шли в глубь парка к своей, спрятанной в кустах скамейке.
В комнате у Любови Соломоновны все было прекрасно, за исключением прорубленного для неведомых целей, выходившего в соседнюю комнату окошка, под которым как раз стояла их кровать, а через стену под ним же – кровать самой милой хозяйки. Так что в постели можно было только спать, через стенку проникал любой вздох, а панцирная сетка гремела и прогибалась почти до пола, когда он просто переворачивался со спины на бок. Перекладывание тюфяка на пол тоже пришлось исключить, поскольку однажды он заметил, как шевельнулись занавески, которыми было снабжено окошко со стороны Любови Соломоновны, но которых не было с их стороны. Так что дома можно было только поздним утром, когда хозяйка уезжала на Привоз, а в остальное время они искали более уединенных, как им казалось, мест и дошли так до ночного пляжа, где в тело снова и снова врезалась крупная галька и липли черные ракушки; до вечерней скамейки в парковых кустах, где ей приходилось просто садиться ему на колени, поэтому к вечеру она предусмотрительно снимала джинсы и надевала сшитый к лету цветастый сарафан с широкой юбкой; до какого-то пустыря на границе с пятнадцатой станцией, где росли лопухи ему по пояс и на уровне их глаз скакали кузнечики и присаживались на траву стрекозы и капустницы, а дневное солнце жгло тела; до комнаты, которую снимали у одинокого отставного китобоя ребята – они уходили втроем на пляж, а Нина и он по молчаливому согласию всех пятерых оставались на полчаса, а китобоя никогда не было дома, он сутками сидел в лодке в полукилометре от берега, ловил на перемет бычков, которые сушились потом, развешенные гирляндами вокруг всего его дома…
Силы не кончались. Лето проходило в легком головокружении и истоме, его пошатывало, когда поздней ночью они возвращались домой из парка или с пляжа после того, как им удалось четыре или пять раз за день спрятаться от людей. Загорелая, вся – волосы, глаза, кожа – отливавшая темным золотом, Нина была красива, как никогда не была прежде, а он, бреясь у рукомойника в саду и глядя на себя в маленькое, повешенное на ветку зеркало, видел красноватое обгорелое лицо и глубоко запавшие, горевшие несколько болезненным блеском глаза, но чувствовал себя необычайно здоровым и понимал, что силы не кончатся никогда.
И при этом Нина все время устраивала ему сцены ревности. Девушки на бульваре в городе оглянулись на их компанию и засмеялись, пионервожатые на пляже слушали песни, открыв рты, какая-то ленинградка в воде заговорила с ним – все вызывало ее бешенство. И каждую минуту, стараясь, чтобы не услышали ребята, она говорила гадости, приблизив свое прелестное лицо вплотную к его лицу.
– Опять хвост распустил, – еле слышно шипела она на пляже, не переставая улыбаться и продолжая обнимать его, и он чувствовал, как ее ногти впиваются в спину, – опять готов с любой… Ты ведешь себя неприлично, – шептала она, прижимаясь к его плечу, когда компания брела вечером по Дерибасовской, – не крути головой за каждой задницей, перед ребятами неудобно…
Однажды прямо на пляже она ударила его, неловко заехала кулаком почти в глаз, он еле успел увернуться, а то ходил бы с фингалом. Ребята сделали вид, что ничего не заметили, а Нина подхватила одежду и ушла с пляжа прямо в своем шикарном шерстяном темно-красном купальнике – перед отъездом Белый добыл где-то всем шерстяные плавки с белыми пластмассовыми поясками, а Нине шерстяной же купальник необыкновенной красоты.
Но стоило им остаться вдвоем, как скандал кончался. Нина даже успевала извиниться наспех – и все исчезало, расплывалось, оставались только ее тело, сверкавшее ослепительной белизной в границах купальника, и его неутомимость, бешенство, исступление.
Забыв все свои московские похождения, он искренне недоумевал и возмущался – ни в каких его мыслях и желаниях не существовало никого, кроме Нины, и он свято верил, что так было и будет всегда. Представить себя с другой не мог.
Лето летело, дни под солнцем сливались в один, ночи томили не спадавшим даже к утру теплом.
Как-то в полдень он сидел в шашлычной один: у Нины начались месячные, и она не могла идти на пляж, осталась дома, ребята, придавив пулю камешками, резались с грузинами в преферанс, которого он не любил. Он прошелся по пустому парку, зашел в пустую забегаловку, взял стакан сухого. Совсем юный торговый морячок в белой мичманке блином и в белой форменке при черных, душных суконных штанах подсел к нему со своим стаканом.
– А я тебя с ребятами на пляже видел, – сказал морячок, они чокнулись и выпили свои стаканы до дна, и от горечи холодного молодого вина перехватило горло. – Стильные ребята. С Москвы?
– Из Москвы, – ответил он. – А ты?
– Я с Кировограда сам, здесь учусь в мореходном. Еще возьмем?
Взяли еще по стакану, выпили по половине.
– И девушка у тебя красивая, – продолжил морячок, – тоже с Москвы? Сразу видно по волосам. Здесь тоже красивых будь здоров, но все черные…
– Это не девушка, – ответил он, – это жена.
– Ну, ты даешь стране угля, мелкого, но много! – удивился морячок. – Ты чего ж женился такой молодой? А погулять?
– Я и так гуляю, – неожиданно откровенно ответил он, – как хочу…
– Это ты зря, – строго сказал морячок. – Во-первых, она у тебя красивая, а будешь ты гулять – и она начнет, это точно. Во-вторых, от жены вообще гулять не надо, нехорошо. А если принесешь ей подарок? Вон у нас в экипаже один подхватил на конец, уколы теперь ему ставят… Не, я рано не женюсь. Отгуляю