Мишка успел вскочить, когда пойдет завуч, – на широкий мраморный подоконник, наступали прекрасные двадцать минут. Одноклассники смотрели на них с непроходящим удивлением – что нашел Белоцерковский, «стильный», в этом «колхознике» – и пытались прислушаться к разговору, но Женька говорил тихо, а Мишка только слушал, конечно.
Женька рассказывал, как с компанией друзей, студентов из полиграфического, ходил вчера вечером в коктейль-холл, пили «Шампань-Коблер», потом «Огни Москвы», все напились, познакомились со стильными девчонками, потом с этими кадрами поехали в «Шестигранник» в Цэпэкэо танцевать, потанцевали железно, атомным стилем, после поехали на хату к одному чуваку, и там был тако-ой процесс, что домой Женька пришел, только когда метро открылось, батя бурчал, конечно, но все равно сегодня удалось выпросить у него две сотни, а у Женьки у самого еще были деньги после удачного дела с трофейными пластинками, достал у одного жлоба сразу десять штук почти бесплатно и продал одному саксофонисту из ресторана «Аврора», поэтому сегодня Женька собирался сорваться с четвертого урока и пойти на Герцена, где в комиссионке знакомый продавец Пал Матвеич отложил настоящие американские брюки с манжетами и двумя нажопными карманами, а домработницу можно будет упросить заузить их на машинке до двадцати двух сантиметров внизу, как положено по стилю…
Женькин батя, отец, работал в министерстве в Китайском проезде, возил его хмурый толстый шофер на серой «Победе», а жили Белоцерковские на Горького в большом новом доме с балконами и трехоконными фонарями по всему фасаду, с первым этажом, облицованным гранитом. А мать Женькина сидела дома, каждый день играла в теннис на Петровке, а оттуда шла в Общесоюзный дом моделей на Кузнецкий, смотреть моды.
Мишка слушал Белоцерковского, носившего в своей компании и в классе красивое прозвище Белый, и у него перехватывало дыхание. Точных значений всех этих новых слов он, конечно, не знал, но по смыслу и Женькиной интонации более или менее угадывал, о чем рассказ. Он представлял себе этих девушек, которых Женька называл «кадрами» или ужасным словом «барухи», звучавшим, на Мишкин слух, как самое грубое ругательство, да и бывшее ругательством, судя по наличию в Женькиной речи слова «барать»; представлял эти американские брюки с невиданными никогда прежде двумя карманами сзади; представлял любимую, как из «Серенады», музыку в «Шестиграннике», которая, как ему уже было известно, называется джаз; представлял, хотя и не мог вообразить деталей, что такое «процесс на хате у одного чувака», – и его воображение уплывало, и он уже почти не слушал Женьку…
Тут гремел звонок, Женька хлопал его по плечу и незаметно вдоль перил слетал по лестнице и уходил по своим прекрасным делам на Герцена, а Мишка шел в класс и сидел на проклятой географии, мечтая о золотистом галстуке, длинном и широком пиджаке с коротеньким разрезом на заднице и о брюках, зауженных до двадцати двух сантиметров внизу…
Куря за полуторкой, Мишка разглядывал свое отражение в мутном стекле темной кабины. Волосы за лето в Москве у него сильно отросли, и перед первым сентября, имея в кармане выданные дядей Петей пять рублей, он пошел в парикмахерскую на Гашека, за углом от кафе-мороженого, и впервые подстригся не под полубокс, а попросил «канадскую» польку за два восемьдесят с одеколоном «В полет». Парикмахерша хмыкнула, но все сделала, как положено: на затылке подровняла волосы скобкой, по бокам укоротила и подбрила виски косо, щедро обрызгала голову одеколоном и мокрые волосы зачесала мелкой расческой назад, а надо лбом вверх, выложив чуб небольшим, но все же коком. Мишка шел домой, и ему казалось, что вся улица Горького смотрит на его прическу, почти «тарзан». Во дворе, завидев его, младшие сафидуллинские Руслан и Вахидка заорали «стильный пришел, папина победа!», но за папину победу Вахидке Мишка отпустил по затылку, а убегавшему Руслану успел дать поджопник. Мать почти ничего не заметила, только сказала, что наодеколонился слишком, и, погладив по волосам, так что сразу сломался кок, посоветовала в следующий раз попросить покороче, чтобы не ходить в парикмахерскую часто. А дядя Петя вечером и вообще ничего не сказал – в последнее время он приходил поздно, от него сильно пахло вином, он быстро готовил ужин, кормил мать и Мишку, а сам, ни к чему не притронувшись, уходил в свою комнату, и свет там горел почти до утра.
Теперь по утрам Мишка мочил волосы сладким чаем и причесывал материной редкой расческой, и кок стоял прекрасно, к тому же блестел не хуже, чем у Белоцерковского, хотя бриолином, как Женька, волосы не мазал – один раз купил маленькую круглую баночку и попробовал, но ощущение жира, который, стоило немного вспотеть, тек по шее, было отвратительным, к тому же пачкались подушка и ворот рубашки. А от сахара прическа получалась мировая и держалась весь день, если, конечно, не было физры.
Мишка докурил, затоптал окурок и носком ботинка затолкал его под колесо полуторки.
– Курить – здоровью вредить, – услышал он в этот момент и, не сообразив, откуда и чей голос, позорно трусливо дернулся, сунул руку в карман за сен-сеном, но тут понял, что это уже давно сломавшийся голос Белоцерковского, хороший насмешливый баритон. Мишка, стараясь не суетиться, вытащил пакетик сен-сена, положил в рот коричневую крошащуюся колбаску и сделал ироническое лицо.
Женька вышел из-за машины во всем своем великолепии – бежевый костюм, белый плащ нараспашку, белый шелковый длинный шарф висит, уголки крахмального воротника кремовой рубашки под золотистым галстуком сколоты большой медной английской булавкой…
– Ну, Мишаня, дай в зубы, чтобы дым пошел, – снисходительно пошутил Женька, и Мишка засуетился, вытаскивая пачку сигарет, пытаясь ловким щелчком выдвинуть одну. Закурили вдвоем, хотя Мишке курить уже не хотелось, помолчали, затягиваясь. Женька задумчиво смотрел в сторону, после каждой затяжки рассеянно стряхивал пепел, осторожно, чтобы не нарушить изумительного иссиня-черного сверкающего кока, высоко восходящего надо лбом и проборами по обе стороны головы, мизинцем почесывал то один, то другой висок, низко опускающиеся косо подбритые бачки. Наконец Женька принял какое-то решение. Он затоптал недокуренную сигарету и хлопнул Мишку по плечу.
– Пойдешь сегодня на Брод со мной? – Белоцерковский смотрел на Мишку с некоторым сомнением, как бы еще раздумывая, не отменить ли свое предложение. – С чуваками познакомлю с нашими, может, сам чувиху закадришь… Бросим кости по Броду, в коке посидим…
Миша не верил своим ушам. Пройтись по стометровке на Горького в компании взрослых ребят – да еще каких! Романтические изгои, те, кого рисуют в «Крокодиле», стиляги, люди, говорящие на собственном, непонятном непосвященным, жлобам языке!.. И тут же одновременно со счастьем Мишка испытал отчаяние: идти было совершенно не в чем, а сказать об этом Женьке он просто не мог, хотя тот, конечно, и сам все понимал.
Белоцерковский внимательно оглядел Мишку с головы до ног и хмыкнул.
– Да, гардеробчик не центровой… Колеса сойдут, – одобрил он Мишкины ботинки, – брючата тоже ничего, а вот верх… пионерский… Вот что, ну-ка, стань рядом. Ну, нормально. Рост почти мой. Пойдем, дам тебе надеть джакеток мой, знаешь, серый, в клетку? Настоящий, Пятая авеню, понял? Я его у одного штатского взял удачно, тот вышел из посольства, на Моховой, знаешь, повернул на Герцена, я за ним, возле консерватории догнал, так и так, мистер, ай вонт ту бай ёр джакет, ай лайк Америка, плис, – в общем, договорились на следующий день встретиться там же, так он пришел, представляешь, и еще целую кучу галстуков принес, и я у него все за пять сотен взял, понял? Пойдем, таёк тебе тоже подберем… Пошли, чувак.
И, уже улетая в новую, невероятную жизнь, Мишка с достоинством кивнул: пошли, Белый, примерю, и они вышли из школьного двора, и зашагали по Тверской-Ямской, и Мишка уже шаркал небрежно подошвами, подволакивая немного ноги, как и полагалось стильному.
Глава семнадцатая. Новая жизнь
Мишка проснулся, перевернулся набок, натянул сбившееся одеяло и со своего тюфяка, постеленного на полу, так что ноги Мишкины лежали под круглым столом, глянул в щель под дверью дядипетиной комнаты. В щели был свет. В последнее время дядя вообще почти не спал, свет горел всю ночь, а утром дядя выходил из комнаты бледный, с красными глазами, а рядом с его кроватью на полу лежали кучей какие-то бумаги со скрепками, амбарные книги с наклейками на обложках и разграфленными на большие клетки страницами, сложенные гармошкой листы миллиметровки…