нарядная толпа, дамы в модных шляпках кастрюлями и господа в отличных шубах и кое-кто даже в цилиндрах. Поскольку по делам такая публика передвигается в собственных экипажах, даже многие в авто, или, на худой конец, на самых дорогих извозчиках, то следовало предположить, что все они гуляют без какой-либо цели, кроме развлечения, рассматривания друг друга и витрин. Где же война, где полные грязи и крови траншеи, где безумные прожектеры, готовые вручить власть доведенному до крайней злобы народу, где все мои страхи? Ну, постоят люди в очередях за хлебом, а потом восторжествует свобода, и хлеб сам собою объявится…
А дома сумеречно, из экономии керосина, возможно, лампы зажжены через одну. Кухарка внесла супницу и едва не уронила ее, налетев сослепу на стул. Дворник, видимо, плохо топил, и не только в столовой холодно, отчего жена вышла к столу в шерстяной уральской накидке поверх платья, но и в моем кабинете на втором этаже, где всегда жарко. И такая обстановка представляется мне более подходящей тому, что творится. Холод и мрак.
11 февраля, 9 часов вечера
Опять сижу у себя в кабинете, курю, хотя даже и не хочется, а просто так, механически, и пишу в тетрадь. Все в доме спят, ложатся у нас по-деревенски рано. И кажется мне, что это спит, не слыша подступающего врага, обреченная крепость, вроде той, что у Пушкина была под комендантом Мироновым, а я бодрствую, как часовой караульный. Да что ж от одного караульного, да еще и насмерть напуганного ночными страхами, толку? Кого поднимать «в ружье»? Женщин и инвалидов?
Ноги от неподвижного сидения даже в меховых туфлях замерзают, хотя сегодня дворник натопил на совесть, дров у нас, слава Богу, запасено достаточно, а то бы платили теперь по пятидесяти и больше рублей за сажень. Но сейчас в кабинете тепло, в зимнем халате даже жарко, только по ногам подувает…
Добро было бы лишь из газет о всемирных неприятностях узнавать, тут действительно, как предлагает Н-ев, можно бы утешаться всеобщностью бед. Как на кладбище — мол, все там будем. Хотя что-то не знаю я среди своих знакомых тех, кто таким образом искренне утешается, все трясутся перед смертью, и сам его сиятельство граф боялся и твердил, что если смерть обязательна для всех, то и жизни не надо. Одни только крестьянские старухи ее не боятся.
Но ведь даже не в смерти мой главный ужас и бессонница, а в том, что будет до смерти! Надо приготовиться к плохому, к невообразимо плохому, а как к нему приготовишься? Пустить жизнь на произвол судьбы, не думать о том, что все эти несчастные, тихо спящие сейчас в моем доме, будут страдать и погибать, страдая? А как же не думать, когда об этом только и думается?
Никакого плана составить не могу. Чувствую так, будто поднимается потоп, а какой против потопа план? Я ж не праотец, которому план от Создателя был внушен, и дача моя — не ковчег, сразу потонет.
Эдак и уму недолго помутиться, когда одна идея не отпускает ни днем, ни ночью.
Интересно, как же другие живут? Или они не чувствуют того, что я чувствую, и даже не то чтобы чувствую или предощущаю, а просто вижу так ясно, словно оно уже настало…
Ладно, хватит о душе, надо бы и о делах.
Однако и в делах нет ничего хорошего. На глазах все разрушается и пропадает. На фронте совершенный провал, и никакие Алексеев, Гурко, Брусилов, Драгомиров и даже хотя бы сам Александр Великий ничего не смогут сделать, когда мужики с винтовками, голодные и грязные, начинают думать не об атаке, в которую им сейчас бежать, а исключительно о доме, весенней пашне и голодных без них бабах и ребятишках. И эту войну мы опять проиграли.
А как может воевать солдат, ежели у него уже давно нет любви ни к Вере, ни к Царю, ни к Отечеству? А есть только твердое знание, что он воюет за питерских и московских дармоедов, сидящих в теплых конторах и обедающих непременно с мясом… У нас армия нищих.
Вчера ехал в трамвае через Большой Каменный мост, зашел солдатик — видно, после лазарета, с рукой на косынке. Низкорослый, так что я, сидящий, оказался с ним глазами почти вровень. И он не отвел глаз, а, напротив, посмотрел прямо и дерзко. Сколько же злобы было в этих глазах, злобной тоски и готовности растерзать кого угодно, вот хоть бы меня! Тут же, едва переехали мост, на Болоте он и вышел, и, выходя, еще раз посмотрел мне в глаза, а выйдя — плюнул на бок трамвая, еле не в стекло против моего лица. Это у него рука раненая и в руках ничего нет, а был бы здоров и с винтовкой? Он же от ненависти уже ничего и никого не боится, ни офицеров, ни Бога, тем больше — городовых…
И не сказать ведь, что я так страдаю за народ, как наши самодельные социалисты и барышни, считающие народом ломовых извозчиков. Ни в какое равенство ни на земле, ни даже на небесах я не верю, понимаю, что никогда не смогут все жить одинаково, пусть хотя бы только одинаково сытно и удобно. И почему такие глупости, еще со времен Сен-Симона и прочих выдумщиков, занимают умы вроде бы серьезных людей, не возьму в толк… Так что я не социалистического рая жажду, а просто боюсь! Как боялся бы, если б оказался рядом с бомбой, а какие-нибудь глупые дети развели бы вокруг этой бомбы костер. Именно с бомбой играют те, кто адресуется к «страдальцу народу» и сулит ему счастье «социальной революции».
Мне кажется, что безнадежность нашего положения в войне понятна любому, а в газетах все обещают победу к следующей зиме. Они идиоты или заведомые лгуны?
Не лучше и в тылу, где жизнь меряется не пулей, а рублем. Что воровство цветет махровым цветом, так этим нас не удивишь. Скажу более: не знаю, что здесь следствие, а что причина, но воровство и процветание у нас одно без другого не бывают. Так что не воровство пугает, а то, что воровать уж не из чего. Построился давно известный порочный круг: деньги дешевеют, а все прочее дорожает, денег не хватает, казна печатает, и от этого деньги еще больше дешевеют. Как выйти из этого круга, никто не знает, и я, понятное дело, не знаю. Покойный Петр Аркадьевич Столыпин, вечная ему память, мог бы найти путь, так ведь у нас такие, как он, в живых не задерживаются, зато какой-нибудь Милюков или, того пуще, Керенский всегда требуются, чтобы рацеи читать и призывать «к добру и свету» озверевшего от всего происходящего обывателя. Доставка по железным дорогам совершенно нарушена, а без нее в такой громадной стране никакая деятельность невозможна, без промышленной же деятельности не поможет никакой урожай, будь он даже самый удачный — где городской рабочий денег возьмет на хлеб, если завод встанет?
И все остальное так же. Положение Церкви ужасное, и сделала таким его сама Церковь, прости меня, Господи. Вместо утешения и призыва к смирению одно твердят — «победы на супротивныя даруй». Какой победы? Ну-с, конечно, и вольномыслящие наши властители умов стараются, выставляют Веру предрассудком, а всех священников лицемерами и нахлебниками. И за это будет расплата…
Об искусствах наших и творцах не стану писать, уже писал выше, о них писать — только нервы испытывать. Декаданс значит по-русски упадок, вот и весь о них сказ.
Говоря короче, кругом такое безнадежное положение, что, хоть сколько угодно зарекайся, непременно возвращаешься к собственным обстоятельствам. Государство погибнет, это горько. Но от этого не меньше, а может быть, и больше горько, что и близкие погибнут.
И китайские собачки замерзнут, голодные, под каким-нибудь уличным забором.
Даже себе стыдно признаться, за кого молюсь — за него, от кого она зависит. Хотя бы он устоял и ее спас…
В газетах небывало много объявлений о смертях. И не одни только вольноопределяющиеся и прапорщики, «геройски» и «с честию и отвагой», а обычные старики, средних лет и даже молодые люди — «от тяжкого недуга», «внезапно» и вплоть до «во благовремении». То ли отчаяние, подобное моему, то ли ослабнувшие морозы подбирают за собой людей.
И все к себе прикладываю.
Слабый я человек.