жеманный, шепелявый щеголь. Этот нечестивый богохульник. Этот ценитель шлюх. Этот вечно пьяный мерзавец, который вернул Фасос и Селимбрию. Захватил Хризо-поль и основал там таможню, так что теперь каждый корабль, идущий из Понта Эвксинского, вынужден платить дань Афинам. Осадил Халкедон, обложил его данью и принудил к союзу и вот теперь измором взял могучую Византию, царицу городов, так что Афинская Сова вновь распростерла свои крылья над всем Боспором.
И тем самым, по всей видимости, принес мир Афинам. «Лишив меня, – размышлял Аристон – единственного достойного выхода из создавшейся ситуации – превратить квадратный род чужой земли в землю Аттики, полив его моей кровью. Что же, да будет так! Да простят меня Артемида и Гестия! Да поглотит мою честь мрак Аида! А мою тень – Тартар!»
Он встал и вышел в ночь.
Он подошел к этому маленькому домику. Тихо, неуверенно постучал в эту дверь.
Клеотера открыла ее. Она молча стояла на пороге. В руке у нее был фонарь. В его свете он заметил, что глаза ее покраснели и опухли от слез.
– Клео, – произнес он.
Она стояла и смотрела на него. Затем очень спокойным голосом она сказала:
– Я не думаю, что ты согласишься уйти и не делать меня соучастницей прелюбодеяния, не так ли. Аристон?
– Нет, – сказал он. – Я не соглашусь на это.
– И тебя не остановит то, что ты заставишь меня презирать себя всю оставшуюся жизнь? Что ты превращаешь меня в тварь, злоупотребляющую доверием женщины, которая была добра ко мне? Которая целовала меня, плакала над моими ранами, как сестра? И которая собирается – о бога, помогите мне! Помогите мне произнести слова, которые убивают меня! – которая собирается…
– …родить мне ребенка. Нет, не остановит, – мрачно сказал он. – Все это не имеет никакого значения. Есть только один способ избавиться от меня, Клео.
– Какой же? – прошептала она,
– Сказать – так, чтобы я поверил, – что ты не любишь меня, – сказал Аристон.
Она долго смотрела на него. Очень долго. Затем она вздохнула. Ее вздох прошелестел как невидимый меч, медленно пронзающий ее бьющееся сердце.
– Входи, Аристон, – сказала она.
Он увидел ее лицо. Оно было белее фригийского мрамора. Даже губы ее были совершенно белыми. Она не дышала. Ее глаза закатились, как у мертвеца, как у животного, затравленного охотниками. Он открыл рот и закричал:
– Клео! О бессмертные боги, Клео! Но она не отозвалась, она не могла отозваться. Он прижал ее к себе; ее нагое тело стало податливым, как воск; он бешено тряс ее, и слезы катились у него из глаз, и их было так много, что он уже не мог видеть ее лица за этой слепящей пеленой.
– Клео! О Гестия, Артемида, простите меня! О Клео! Внезапно ее глаза широко открылись. Она разомкнула уста, и ее дыхание вырвалось наружу порывом штормового ветра, ударившим в его горло. И на этом ветру трепетали сорванные лепестки ее губ, кружась в этом вихре, пытаясь облечь звук в слова, что-то сказать…
Он наклонился и поцеловал их с невыразимой нежностью, прижимаясь к ним своими губами, пока пульсирующий поток ее неровного дыхания не стал понемногу ослабевать… Затем он отпустил ее, и слезы засверкали алмазной россыпью на ее лице.
– Как хорошо. Как… необыкновенно… хорошо… – произнесла она.
– О Клео! Клео! О боги, как же ты меня напугала! – простонал он.
Она улыбнулась ему нежно и в то же время серьезно.
– Я умерла, – прошептала она. – Я умерла и отправилась на Элизейские поля. И там, где все залито божественным светом, я бродила среди женщин, давно покинувших этот мир. Там были и Антигона, и Андромаха, и Пенелопа, и даже сама Гекуба – все женщины, когда-либо познавшие истинную любовь. И как же они завидовали мне!
– Дитя, – пробормотал он. – Милое, глупое дитя!
– Я не была готова к такому, – сказала она. – Все, чем для меня была любовь до сих пор, – это боль. И еще пот, и звериное рычание, и вонь волосатой мужской плоти, и… О Аристон, отпусти меня!
– Отпустить тебя? – переспросил он. – Никогда!
– Ну пожалуйста. Только на минуту. Я хочу встать перед тобой на колени. Я хочу целовать твои руки, твои ноги…
– Клео! – сказал он.
– Я так благодарна тебе за то, что ты показал мне: то, чем занимаются вдвоем мужчина и женщина, – священно. Это возвышенно и свято. Наши тела – это ведь живые храмы, разве не так, мой повелитель? А любовь – божественный огонь, пылающий в них. Ах, Аристон, Аристон! Как вы, мужчины, можете ходить к продажным женщинам? Как можете вы превращать в насмешку, в непристойную пародию это, это…
– …поиск и обретение. – Его глубокий звучный голос подхватил ее мысль, превращая ее в заповедь, в молитву. – Это единственный миг между рождением и смертью, когда мы не одиноки. Я не знаю, Клео. Что касается меня, то я никогда больше не буду этого делать. Я не смогу. Ты наложила печать на мои глаза, и теперь они не могут смотреть на другие лица. И так будет всегда, пока я дышу, пока кровь течет в моих жилах, пока чувства не умерли во мне. О Клео, моя Клео, я…
– Молчи. Не говори ничего. Просто обними меня. Вот так. И никогда не отпускай. Никогда, – сказала Клеотера.
Но это не могло продолжаться долго. Слишком много вокруг тех, кто служит злу, кто испытывает наслаждение, причиняя боль. Без сомнения, кто-то выследил его по до– роге к этому маленькому домику. Может быть, это была женщина, ненавидевшая Хрисею, завидовавшая ей, или кто-то из тех многочисленных извращенцев, чьи притязания он отверг. Ему так и не удалось узнать, кто же это был. Впрочем, это не имело никакого значения. Главное – те ужасающие последствия, к которым это привело.
Ибо настал день, когда Аристон стоял у ложа Хрисеи и слушал, бледный и дрожащий, ее безумные вопли:
– Ты слышишь, лекарь! Распори мне живот! Вынь моего ребенка живым! Пусть я умру! У него будет мать! Его потаскуха с соломенными волосами будет нежно заботиться о нем! Эта светловолосая шлюха! Для нее будет дорого все, что происходит от него, даже из семени, столь щедро потраченного на такое жалкое создание, как я! Так бери же его! Спаси моего ребенка! Неужели ты не видишь, что я хочу умереть?! О Гера, зачем мне теперь жить?
Офион повернулся к Аристону, увидел его лицо, то, что было в его глазах.
– Сейчас же уходи отсюда, Аристон! – приказал он. И вот, полностью раздавленный, с поникшей головой шаркающей походкой Аристон, афинский метек, вышел прочь, как слуга, как раб.
Двенадцать часов спустя Клеотера услышала долгожданный стук в дверь. Она бросилась открывать ее, вся в радостном возбуждении, со светящимися от счастья глазами. И замерла на пороге, оцепенев, чувствуя, как смертельный холод проникает в ее сердце.
Ибо в женщине, стоявшей перед ней, не было ничего человеческого. Ее лицо было лицом скелета, маской из желтоватого пергамента, туго натянутого на хрупкие кости. Ее синие, искусанные, потрескавшиеся губы растягивались в каком-то жутком подобии улыбки, обнажая сверкающие зубы. Ее дыхание источало жаркое зловоние лихорадки, и от всего ее тела исходил тошнотворный запах крови. Ее пеплос был пропитан ею насквозь. Она струилась по ее ногам, заливая ступеньки лестницы, образуя на них целые лужи.
Она что-то держала в руках. Движением руки, похожей на лапу хищной птицы, она отдернула ткань, покрывавшую ее ношу.
Рот Клеотеры приоткрылся. Она почувствовала, как крик волной устремился вверх по ее горлу, обжигая его ледяным холодом и пылающим огнем одновременно. Но Хрисея царственным жестом заставила его замереть на ее губах.
– Вот, – произнесла она, – возьми его. Бери же. Он твой. Это дело твоих рук, Клеотера. Это был бы его сын, если бы горе, которое ты мне причинила, не убило его.
Затем она вложила этот изуродованный, синий, бесформенный крохотный комочек в руки Клеотере и,