других кассет, составлявших мою коллекцию, в одной из маленьких стопок около гладильной доски. Но я постоянно следила за тем, чтобы она не оставалась наверху стопки. Иной раз мне страшно хотелось посвятить во все Рут, чтобы потом посидеть с ней, поговорить про Хейлшем под негромкие звуки этих песен. Но время шло, а я все молчала насчет кассеты, и чем дальше, тем больше это походило на какую-то постыдную тайну. Потом, гораздо позже, она, конечно, эту кассету увидела, и лучше бы она увидела ее сразу, чем тогда, – но что делать, это уж как кому везет.
С началом весны все больше старожилов стало уезжать на курсы помощников, и, хотя они отправлялись без особого шума, обычным порядком, из-за самого количества отбывающих этого уже нельзя было не замечать. Какие чувства мы испытывали по этому поводу, определить точно не могу. В какой-то мере мы, кажется, завидовали тем, кто покидал Коттеджи. Было ощущение, что их ждет более обширный, волнующий мир. С другой стороны, конечно, их отъезд все сильнее смущал нас и тревожил.
Потом – кажется, в апреле – мы распрощались с Элис Ф., она стала первой из нашей хейлшемской компании; вскоре за ней последовал Гордон К. И тот и другая сами попросились на курсы и отправились с бодрыми улыбками, но после этого атмосфера в Коттеджах, по крайней мере для нас, изменилась навсегда.
Вереница отъездов, похоже, подействовала и на многих старожилов, и, возможно, прямым результатом была новая волна слухов такого же сорта, как те, о которых говорили в Норфолке Крисси и Родни. Ходили толки о парах бывших воспитанников в других частях страны, которые получили отсрочки, сумев доказать, что у них любовь, причем теперь иногда речь шла и о тех, кто не имел отношения к Хейлшему. И опять-таки мы, пятеро, побывавшие в Норфолке, держались от этих разговоров в стороне; даже Крисси и Родни, которые раньше были в самой их гуще, теперь, стоило им начаться, неловко отворачивались.
«Эффект Норфолка» сказался даже на нас с Томми. Когда мы только вернулись, я думала, что мы будем использовать разные мелкие возможности, чтобы, оставаясь ненадолго наедине, обмениваться дальнейшими мыслями о его теории насчет Галереи. Но почему-то – и со мной это было связано не меньше, чем с ним, – такого никогда не происходило. Единственным исключением было утро в так называемой гусятне, когда он показал мне своих воображаемых животных.
Строение, которое мы называли гусятней, находилось в дальней части территории Коттеджей, и, поскольку крыша там вовсю текла и дверь была сорвана с петель, мы практически его не использовали – разве что какая-нибудь парочка уединялась там в теплое время года. Я той весной пристрастилась к дальним одиноким прогулкам и, помнится, отправилась на одну из них и проходила мимо гусятни, когда меня окликнул Томми. Я обернулась и увидела его – он неуклюже стоял босиком на островке посреди громадных луж, опираясь для равновесия одной рукой о стену гусятни.
– Где твои сапоги, Томми? – спросила я. Одет он был как обычно – толстый джемпер и джинсы. Только ступни голые.
– Я тут вообще-то
Он засмеялся и показал мне маленькую черную тетрадку, такую же, как те, с какими всегда ходил Кефферс. После поездки в Норфолк тогда прошло уже больше двух месяцев, но, едва я увидела ее, мне сразу стало понятно, о чем речь. Но я дождалась его слов:
– Если хочешь, Кэт, я тебе покажу.
Он поманил меня в гусятню и сам запрыгал туда по каменистой земле. Я думала, внутри будет темно, но через окна в крыше светило солнце. Вдоль одной стены стояла негодная мебель, которую сносили сюда весь последний год, – сломанные столы, старые холодильники и тому подобное. Двухместный диванчик с черной рваной пластиковой обивкой, из-под которой лезли клоки, на середину вытащил, видимо, сам Томми, и я догадалась, что он увидел меня, когда сидел на нем и рисовал. Рядом на полу валялись его резиновые сапоги, из голенищ торчали носки.
Томми с размаху сел на диванчик и схватился за большой палец ноги.
– Извини – ноги фу какие. Сам не заметил, как все это снял. Кажется, сейчас чем-то порезался. Ну что, Кэт, посмотришь? Рут я показал на той неделе и с тех пор все время хотел тебе тоже. Никто, кроме Рут, не видел. Вот.
Тогда-то я и познакомилась с его зверинцем. Когда он сказал мне про него в Норфолке, я вообразила себе уменьшенные варианты картинок, которые мы рисовали в детстве. Поэтому теперь меня ошеломила детальность каждого изображения. Не сразу даже понятно было, что это живые существа. Первое впечатление – как если убрать заднюю стенку у радиоприемника: крохотные канальцы, переплетающиеся сухожильица, миниатюрные «винтики и колесики» были вырисованы с тщательностью, доходящей до одержимости, и только отодвинув страницу подальше, можно было увидеть, что это, скажем, птица или подобие броненосца.
– Это вторая моя тетрадка, – сказал Томми. – Первую нельзя никому показывать. У меня не сразу пошло как надо.
Тем временем он натягивал носок, откинувшись на спинку диванчика, и тон старался сделать равнодушно-небрежным – но я-то знала, что для него очень важно, как я отреагирую. И тем не менее я не могла с ходу расхвалить его работу. Отчасти, может быть, из-за тревожных мыслей о том, как бы из-за этих усилий в области искусства у него опять не начались большие неприятности. Но вдобавок то, что я увидела, было настолько не похоже на все, чему нас учили в Хейлшеме, что я просто не знала, как к этому отнестись. Я сказала примерно вот что:
– Боже мой, Томми, сколько же нужно сосредоточенности! Удивляюсь, как у тебя зрения хватает при таком свете на эти малюсенькие мелочи. – Потом, переворачивая страницы дальше, я, может быть, из- за того, что все еще не надумала, как это вслух оценить, добавила: – Интересно, что сказала бы Мадам, если бы увидела.
Я произнесла это шутливым тоном, и Томми в ответ усмехнулся, но в воздухе повисло что-то новое, чего в нем раньше не было. Я продолжала листать тетрадку, заполненную примерно на четверть, и не поднимала на Томми глаз, жалея, что упомянула про Мадам. В конце концов я услышала:
– Мне надо еще очень сильно постараться, чтобы
Я не знала, воспринимать ли это как сигнал, чтобы я сказала что-нибудь хвалебное, – а между тем у меня начала возникать неподдельная симпатия к этим фантастическим существам. В каждом из них при всем обилии деятельных, словно бы металлических элементиков была какая-то нежность, даже хрупкость. Мне вспомнилось сказанное им в Норфолке, что, когда он их рисовал, его заботило, как они будут защищаться, как смогут добираться и дотягиваться до необходимого, и, глядя на них теперь, я тоже об этом беспокоилась. Тем не менее по какой-то непонятной причине слова похвалы застревали у меня в горле.
Потом Томми сказал:
– Я не только ведь ради этого стал их рисовать. Мне просто нравится. Я тут засомневался, Кэт, – держать это дальше в секрете или нет? Пусть кто-то и узнает – что особенно страшного? Ханна вон до сих пор занимается своими акварелями, многие старожилы тоже что-то такое делают. Я не в том смысле, что буду ходить и всем подряд показывать. Но я вот думаю – стоит ли сейчас секретность разводить?
Наконец-то я смогла поднять на него глаза и что-то произнести более или менее убежденным тоном. Я сказала:
– Не стоит, Томми, конечно, не стоит. У тебя отлично получается. По-настоящему здорово. Прятаться здесь из-за этого – дурь полнейшая.
Он ничего на это не ответил, но ухмыльнулся, точно смакуя про себя какую-то шутку, и мне понятно было, как я его осчастливила. Потом мы, насколько помню, уже мало о чем говорили. Кажется, он надел вскоре сапоги и мы оба вышли из гусятни. Это был, повторяю, единственный раз за всю весну, когда мы с Томми прямо коснулись в разговоре его теории.
Потом настало лето, и исполнился год с тех пор, как мы приехали в Коттеджи. Микроавтобус привез новую группу воспитанников – в точности как нас в прошлом году, только теперь все они были не из Хейлшема. В каком-то смысле это было для нас облегчением: мы все, по-моему, тревожились, что появление новых наших может осложнить обстановку. С другой стороны, у меня, по крайней мере, этот неприезд бывших однокашников усиливал ощущение, что Хейлшем остался далеко в прошлом, что все