коляске, запряженной четверкой лошадей.
Александр Сергеевич был необычайно весел, шутлив, и Нина, сидя рядом с ним, думала: «Так бы век ехать и ехать».
Этот бег коляски, линялая синь предосеннего неба, стук подков, голос мужа, словно вливающийся в ее душу, делали поездку какой-то особенной, праздничной.
Он, обняв Нину за талию, читал свои стихи:
Ветерок озорно поднял над его непокрытой головой негустую прядь волос, бросил ее на высокий лоб. Наверно, таким же было его лицо, когда в Брест-Литовске, приглашенный на бал, въезжал он, проспорив, верхом на второй этаж; или когда, пробравшись во время богослужения на хоры костела, заиграл на органе «Камаринскую».
Подковы весело продолжали выстукивать: цок-цок, цок-цок… Горы придвигались все ближе, будто втягивали их в себя… Он почти пел:
Притянул Нину к себе:
— Что притихла, арчви?
…Как-то за полдень они въехали в селение на возвышенности — уже чавчавадзевские владения — и остановились, чтобы напиться воды, у лачуги из плетней с земляной крышей. На улице азартно играли босоногие мальчишки. Один из них с деревянным кинжалом за поясом, сидя на плечах товарища, воинственно кричал:
— Вахтанг! Леван! Гий! За мной!
Перегибаясь, наездник старался на скаку поднять небольшие камни с земли.
Как только Грибоедовы вышли из коляски, на порог лачуги высыпало человек десять ее обитателей, главным образом детей.
Пожилой крепкий горец с орлиным носом громко сказал детям, взмахнув рукавами изрядно потрепанной чохи:
— Кыш! — и они мгновенно исчезли.
Обращаясь к нежданным гостям, хозяин произнес почтительно, без приниженности:
— Семья Крушвили милости просит гостей в саклю.
Он с достоинством положил одну руку на кинжал, а другой показал на вход. Ладони у него такие широкие — впору печь в них лаваш.
— Нам бы только воды испить, — начал было Грибоедов, но Крушвили попросил:
— Не обижайте отказом, добрые люди. Мы всегда рады гостям.
Грибоедовы вошли в землянку. Посреди нее, под отверстием в крыше, тлел очаг. Резные брусья потолка потемнели от времени и копоти.
Вдоль стен на длинных низких лежанках из досок сложена ветошь, в нишах аккуратно расставлена глиняная посуда.
Резкий чесночный запах, казалось, пропитал стены.
Хозяин пододвинул скамью, жена его, изможденная, верно непосильным трудом, мгновенно накрыла стол чистой скатертью, поставила сыр, кувшины с вином и водой.
— Извини, батоно, чем богаты… — сказала хозяйка, — радость-то нежданная…
Крушвили усмехнулся:
— Кошка не может достать кусок мяса и мяукает: сегодня пост…
Он разлил вино по кружкам:
— За счастливый путь…
Завязался неторопливый разговор. Крушвили рассказывал о невзгодах последних лет: войне, саранче, граде, нашествии мышей, налете лезгин.
— А самым большим злодеем был управляющий Радишпи… Его бы воля — обложил сбором даже крик ишака! Хорошо князь наш, Александр Гарсеванович, да пребудет с ним благодать, узнал, что делает этот живодер, и выгнал его взашей. Да ведь князь наш — орел, высоко летает… Пусти его — с одним полком дойдет до Эрзерума…
Крушвили, вздохнув, заключил раздумчиво:
— Твоего пота другой не осушит… — и, словно спохватившись, не слишком ли много наговорил, добавил: — У нас еще что! Шестую часть князю отдаем. Вон рядом — половину отбирают…
Уже в коляске, продолжая путь, Грибоедов думал с горечью:
«Вот и все наши свободолюбивые устремления. Моя маменька вызывала в свое костромское имение солдат подавлять бунт; милый, обаятельный Александр Гарсеванович — счастливый обладатель родовых имений Цинандали, Мукузани, Напареули — хотя и пытается облегчить жизнь этим Крушвили, и отменил телесное наказание в своем полку…»
Грибоедов повернул к Нине помрачневшее лицо. Оно словно бы постарело, от недавнего оживления не осталось и следа. Над правой бровью взбух бугорок, две глубокие складки врезались в переносицу.
— Вдуматься только: садитель без плодов, — глухо произнес он. — Ты понимаешь, родная, народ разрознен с нами… Мы чужие между своими… Может показаться, что господа и крестьяне происходят от двух различных племен… Какой-нибудь скот, но вельможа и крез… Чаадаев прав: мы в заколдованном круге рабства, бессильны выйти из него и разбиваемся об эту проклятую действительность.
Грибоедов сжал кулаки, гневно воскликнул:
— Ненавижу пребывающих в нравственном сне!
Нина с сочувственной тревогой посмотрела на мужа. ….
Александр Сергеевич охотно и не однажды приезжал в Цинандали, хорошо знал эту узорчатую чугунную калитку под серебристым застекленным фонарем.
Вправо от калитки шла липовая аллея. Слева виднелись водянисто-зеленые бамбуковые заросли. Вкруг дома торжественно возвышались могучие кипарисы, чинары, похожие не то на темные застывшие облака, не то на шатры. От парадной двери из светлого дуба вела вверх лестница с резными перилами, с подсвечниками на стенах.
Высокий дом Чавчавадзе стоял на обрывистом берегу реки Чобахури, впадающей в Алазань. С широкого деревянного балкона открывался изумительный вид на Алазанскую долину, на синие горы со снежным навершьем.
Сколько поэтов придумывало сравнения для этих вершин: их называли белой папахой, серебристым шатром, шлемом, седой головой, снежной тиарой, даже черепом. А была просто ни с чем не сравнимая красота: девственный снег, ледники, холод которых чувствовали глаза.
Всякий раз, когда Грибоедов попадал в Цинандали, его охватывало чувство благоговения перед этой первозданной тишиной и красотой. Душа растворялась в природе, хотелось повторять слова, однажды у него родившиеся: