– Пришлый. Бовкун со другами схитили…
– Сребро нашли?
– Ищем, княже. Упрятали где-то повозку…
– Сколько на ней было?
– Пудов десять, а то и боле…
Князь сжал кулаки:
– Я на то сребро мог построить корабли… Удавить татей в пыточной келье! Удавить!
Потом, поостыв, сказал:
– Удавить успеем… Вырви признанье…
Храп возвратился в свои хоромы встревоженным: «Надо на пытках поскорее изничтожить опасных людей: на чужой рот застежки не нашьешь, свинья – борову, боров – всему городу… А Бовкуна – для себя умыкнуть».
На него свалил вину, как на пришлого, да потом спохватился: Бовкун надобен был ему.
У Храпа тайная пещера в горе у дальнего лимана, где хотел он чеканить монеты из похищенного серебра. Вот и задумал увезти туда от казни Евсея, чтобы мастер этот смышлявый чеканил ему монеты. А князю скажет: «Бежал Бовкун и при бегстве убил стражника Силу». Этого Силу, что не поддался подкупу, безопаснее к праотцам отправить.
«И не в таких переделках бывал, а находил выход, главное – словчить», – успокоил себя Храп. Он перекрестился: «Веруем во Христа, нашего спасителя, и в нем наша надежда…»
Позвал сына-отрока, глядя на его румянцем налитые щеки, вздохнул: «Чего только не свершишь для чада». Был и еще один сын, да три лета назад задохнулся, играя: подбрасывал грушу и ловил ее ртом.
– Давай, Проша, споем…
Тонким, высоким голосом Храп запел чувствительный тропарь, и при этом детские глаза его стали мечтательны, затуманились от набежавшей слезы.
СМЕРТНЫЙ ПРИГОВОР
Евсей лежал на земляном полу одиночной пыточной кельи – ямы. Оковы горели на запястьях, сердце разрывала боль. Других невинных все эти дни увечили, повалив, били ногами по сердцу. Трое, не выдержав пыток, померли. Трифон – сущий скелет, в чем только душа держалась – перед смертью ума лишился, показал, что он воз угнал, сбросил с кручи в залив.
Евсея пытали, потом поставили с очей на очи с подлым стражником Драным. Тот послух[82] сказал:
– Бовкун воз нагружал…
Писарь, скрипя пером, записывал: «Ночью умыслили казну Князеву убытить… Бовкун сребро грузил листами…»
Евсей, стиснув зубы, повернулся на другой бок: «Что с чадами теперь станет?» От этой мысли боль в сердце становилась еще сильней.
Хорошо, что живут хоть в своей землянке. Дед Кузя долго болел. Анна с Ивашкой досматривали за ним, перед смертью дед сказал:
– Переходить, святые души, в мою лачугу…
Там они и остались.
На княжьем дворе, огороженном высокой стеной, и творили лживцы свой суд неправый, на виду у хором, часовни, голых баб из мрамора.
Стояла весна. Цвели заморские розы. Застыли абрикосы и персики в цвету. Сновали розовые скворцы.
У ног князя лежал серовато-желтый, в темных пятнах гепард. Животное было спокойно, только длинный, в черных кольцах, хвост, утолщенный к белому концу, подрагивал да зеленые, в коричневых крапинках глаза поглядывали на Евсея зло.
Кривосуды важно восседали на скамьях помоста, вкруг Вячеславова кресла. Были здесь вкрадчивый тихоня боярин Яким; гривастый тысяцкий Беловолос – строитель укреплений; городник с дряблым лицом и долгим, нагнутым носом; княжьи телохранители – гридни.
У архиепископа Арсения, с краткими кудрявыми власами и малой узкой бородой, нашиты на камчатую ризу-фелонь кресты и архангелы. Арсений смотрел на Евсея сострадательно, как богородица в соборе, его ласковые карие очи словно бы рекли: «Смирись, на то божья воля».
Князь середь них сидел, вцепившись пальцами в подлокотники, подавшись туловищем вперед, словно для прыжка собрался. Видел его Евсей третий раз в жизни. Первый – в порту, на корабле, куда всходил в шлеме, жженым золотом изукрашенном, и шлем тот казался неуместным на палубе.
Во второй раз видел Бовкун Вячеслава на Чеканном дворе, вместе с Якимом и Храпом. Тогда бросились в глаза холеные руки князя с тонкими пальцами. Они ласкали монеты, пересыпая их из ладони в ладонь.
А сейчас, на суде этом подлом, разглядел Евсей у князя светлые, почти белые, глаза одержимого человека, не знающего пощады.
Гнев вскипел в груди Евсея: «Все вы, криводушные, изолгались… И храм тот построили, чтоб лжу возвысить, а суд страшный на земле творить. Из одного дерева икона и лопата… Лицемеры… Все лицом меряете… Как лицо важное, так и прав… Вот те, Аннушка, и одолень-трава…»
Бовкун остро оглядел ряды огнищан, алые корзна, в серебре арабские пояса…