Только и разговоров что о мужиках, а появится мужик – боятся, тихони.
Фетинье не по сердцу такая праздность. В прачечной лучше было, чем теперь, когда стала постельницей.
У княгини в ларце хранились – Фетинья украдкой разглядела однажды – белильница, румянница, склянки-ароматницы, бусы из хрустальных зерен.
Красотой считали уши длинные. Чего-чего только не делали, чтобы вытянуть их!
А вот она не хотела – пусть маленькие будут. Бориске и такие любы!
Села рукодельничать: вышивала тайно рубаху Бориске красной пряжей по косому вороту, подолу и на зарукавьях. Думала: «И цветной опоясок сделаю». Но не работалось. Скучно, тоска томит. Нет веселья и покоя… Сенька, козлоногий, все пристает да пристает. Зачем он надобен? Вчера, чтобы подразнить, назначила к вечеру свидание: «Жди под окном – выйду». А сама сверху опрыскала дуралея водой из ковша. Веселее не стало. Туго на сердце, тяжко. Где Бориска, что с ним сейчас?..
На верху терема, в клетушке рядом с горницей, тихо. Фетинья, распахнув окно, села с ногами на подоконник. Смеркалось. Сонно проворковали голуби под стрехой. Темнела в вечернем небе звонница ближней церкви. Со двора доносились голоса еще не угомонившихся ребятишек. Стая грачей с громким криком поднялась над высоким деревом в гнездах и снова опустилась, удобнее устраиваясь на ночлег. Фетинья задумчиво смотрела вдаль, вспоминала, как видела в последний раз Бориску: «Ехал неподалеку от князя, увозил ее покой. А сейчас он за тридевять земель, в царстве злого Азбяки. Что делает? Думает ли, скучает ли по ней? Может, поганые уже убили его, и кости Бориски точат вороны, и мягкие кудри истлели?..»
Слезы застлали глаза. Она тихо запела, прислонив голову к раме:
Еще сиротливей стало на душе. Горемыка она, горе горькое! Нету у нее ни отца, ни матери, есть только любимый Бориска. Да и тот вернется ли к ней снова?..
И она запела громче, сетуя:
Внизу, мимо окон светлицы – Фетинья не видела его, – увальнем прошел рудый Сенька. Один и другой раз. Услышав песню, так растянул рот, что широко открылись красные десны. Но и у него на сердце стало тоскливо. «Чем я ей не жених?» – с недоумением прошептал он, еще повертелся под окном и поплелся пить пьяный мед.
Фетинья сидела долго, пока совсем не стемнело. Загорелись на небе большие, яркие звезды. Она почувствовала себя такой маленькой в этом неуютном мире, что, не выдержав, соскочила с подоконника, юркнула на лавку под прохладное укрывало. Свернувшись калачиком, сказала себе: «Стану только о любом думать!»
Память ничего не погасила, все сохранила… Вот Фетинья с Бориской вышли к солнечной поляне, поросшей густой травой. Они сели на два пенька рядом, молча глядели на синюю стену бора, видневшуюся меж стволов ближних осин…
И эта яркая изумрудная трава, и птичьи голоса, доносящиеся издалека, и всплески весел в озерке за бугром – все это было и внутри, частью их тихой радости. В их глазах можно было прочитать: «Как щедра к нам жизнь!» Они поднялись и пошли дальше.
Их привлекла к себе открытая дверь кладбищенской изгороди. Виновато прижимаясь друг к другу, словно чувствуя неловкость за свое счастье перед теми, кто лежал под тяжелыми плитами, они шли узкой тропой меж могил. Солнце скрылось. Багряные гроздья рябины потемнели. Приветливо подмигивали, пролетая от куста к кусту, светлячки. Проскрипели за оградой колеса воза. И случайно или нет – Фетинья до сих пор не знала этого – губы юноши коснулись ее щеки.
Это было так ново, так хорошо, что они долго стояли рядом у могильного камня, повернувшись к нему спиной, глядели на темнеющий вдали Кремль, не смея больше прикоснуться друг к другу – и все-таки очень близкие…
О чем думали они в эти минуты? О том, как благодарны жизни, что нашли друг друга? И как надо беречь то, что нашли? Ничем не омрачать, не замутнять свое счастье?
Фетинья еще туже свернулась калачиком. «Кирпа моя, кирпуля!» – ласково прошептала она в темноте. Так называла она Бориску. Слово это завез в Москву гость из Киева, и значило оно – курносый.
«Не согласится князь на замужество наше – уйду за Бориской куда глаза глядят! – думала она. – Я ведь вольная. Никто не смеет порушить любовь нашу. Лучше в лаптях ходить, а не в сафьяне, только с тобой, Борисонька! В дерюге, а не в багрянце, да с тобой, желанный! Воду, а не мед пить, да в твоем дому… Сама тебя выбрала, как сердце подсказало, и никто мне здесь не указчик. Буду тебе верной подругой, не замуравит дорожка к сердцу твоему… Тяжко мне, ох, тяжко без тебя! Сенька краснорожий пристает, княжич Симеон тенью ходит, издали все поглядывает – туда же, птенец желторотый! Сегодня, как ушел, след его веником замела, чтобы не приходил боле… Знай, Борисонька, дождусь тебя!»
Она взяла в острые зубы край укрывала, натянула его и так уснула.
САРАЙ-БЕРКЕ
Иван Данилович въехал в ханскую столицу Сарай-Берке в полдень.
Долгий изнурительный путь утомил князя и его небольшой отряд, но город не сулил отдыха. Земля накалилась, походила на запекшиеся, потрескавшиеся губы.
Изредка по ясно-голубому небу проползала, не отбрасывая тени, прозрачная тучка, и снова ослепительно чистое небо источало зной.
Татары в городе встречались редко – были на кочевье. Зато на каждом шагу попадались византийцы, черкесы, сирийцы.
– Из Таны в Астрахань я ехал на волах двадцать пять дней… – немного заикаясь, говорил, переходя улицу, худосочный, с редкой бородкой фряжский купец стройному, высокому арабу в чалме.
– Зачем посылать за шелком в Китай, если можно закупить его здесь? – с недоумением спрашивал его