Еще тревожнее стало в Твери. От избы к избе передавали в смятении:
– Щелкан требует с каждого по шкуре соболя, бобра и лисы.
– Да отколь же нам взять для него, проклятого?
– Кто не даст – детей отбирает…
– Говорят, навсегда князем сел, нашу веру сменить заставит…
– Насмеханье!
– Дракон лютый!
– Тверские города баскакам раздаст…
В городе начался разбой. Татары ходили по избам, брали что приглянется, набивали добром свои переметные сумы.
Чолхан, подбоченясь, сидел на коне посреди городской площади. К нему подводили непокорных, били палками и кнутьем; разжигая докрасна железо, ставили на щеке признак.
Гнали мимо девушек со связанными назад руками. Они шли плечом к плечу, пригнув головы, пыля босыми ногами. Чолхан, подняв плетку, властно остановил пленниц. Оглядел их сузившимися глазами, раздув ноздри, отрывисто приказал сотнику:
– На мой двор!
Сотник завистливо ухмыльнулся. Подойдя к высокой простоволосой девушке, плетью приподнял подбородок:
– Эй, эй! Веселая нада! Вперед…
Чолхан отвернулся. Холодными глазами смотрел на то, что происходило вокруг. На его остроскулом лице написаны были и торжество, и жестокость, и презрение ко всем этим, кому время от времени надо было напоминать о грозной власти повелителей мира.
Он чувствовал себя властителем урусов и у каждого из них словно ощупывал мускулы – на что сгодится: убить ли сейчас или тащить на аркане степью. А брату – великому хану Узбеку – он скажет: «Нарушил твою охранную грамоту, выданную тверскому князю, потому что подлые осмелились не повиноваться, поносили тебя». «Великий Узбек одобрит расправу», – решил он и успокоился.
Следующий день был праздник Успения. Да какой это праздник – глаза бы на свет не глядели!.. Дьякон Дюдько – всей Твери известный кутила – проснулся на зорьке, вспомнил все, что вчера свершилось в городе, и сердце заныло. Он встал – большой, неуклюжий, – оделся, заглянул в конюшню. Мирно хрустела овсом тучная соловая[121] кобылица. Выкупать бы ее, да как проведешь к воде, когда всюду басурманы шныряют? Э-э, волков бояться – в лес не ходить!
Дюдько подтянул туже веревку на своей рясе, набросил попону на кобылицу и вывел ее на улицу.
Было тихо. Солнце вишнево окрасило небо. Пахло утренней речной водой. Нигде ни души. Купались в пыли на дороге воробьи. Прокричал в дальнем конце улицы петух.
Дюдько начал уже спускаться к Волге, когда навстречу ему показались три верховых татарина без луков. Поравнявшись с дьяконом, один из татар соскочил с коня на землю и, ухватив за повод Дюдькову кобылицу, крикнул гортанно, словно пролаял:
– Моя!
– Брешешь, ворюга, не твоя! – а сам отступил поближе к забору, что шел вниз по спуску.
Татарин налился злой кровью, рванул повода сильнее:
– Моя!
Рукой потянулся за саблей.
Неожиданным рывком Дюдько выхватил из забора дреколье и с такой силой ударил им по голове татарина, что тот повалился замертво. Дюдько вскочил на свою кобылицу и, преследуемый двумя татарами, помчался по улице, крича громовым голосом:
– Тверичи, на помочь! Не выдавай, на помочь!
Отовсюду выскакивали люди с топорами, вилами. Татары, злобно озираясь, свернули в переулок – побоялись преследовать дьяка.
Дюдько подскакал к вечевому колоколу. Ухватившись за веревку, повисая на ней грузным телом, зазвонил что было силы.
Тревожный гул поплыл над городом, вызывая сполох. Город не спал и, казалось, только ждал этого набатного звона.
Ненависть к мучителям была столь велика, так рвалась наружу, что стоило Дюдько позвать на помощь, как город кинулся к нему.
Не было больше сил терпеть издевательства, покорно пригибаться при свисте татарской плети, безропотно сносить гнет. Хватит! Только ждали подходящее время.
А Дюдько, подоткнув за веревку полы рясы, взлохмаченный, с неистово горящими глазами, все раскачивал било, кричал трубно:
– Буде терпеть! Иль мы боле не воины? Бей окаянных грабителей!
На площадь сбегались все новые и новые тверичи; вооруженные топорами, оглоблями, молотами, толпой валили к княжескому двору. Впереди с пикой в могучих руках, тяжело дыша, бежал кольчужник Матвей. Заглушая шум толпы, кричал зычно:
– Позмельчить грабителей! Позмельчить!