Над Кулоткой склонилось удивительно знакомое нерусское лицо – круглое, с глазами немного вкось. «Да это же югор, что с чадом своим в лес побежал, когда я Дробилу стукнул», – сообразил Кулотка.
Маленький югор жестами, то приседая, то что-то гортанно выкрикивая, объяснял Кулотке, как долго шел следом за ним, охраняя от бед, подбрасывая убитых зверьков, как, увидя прыгнувшую на Кулотку рысь, пустил в нее стрелу и поспешил на помощь, когда богатырь стал тонуть.
– За добро – два добра, – говорил югор на своем языке, и Кулотка, не понимая точно смысла этих слов, догадывался, что они сердечные.
А югор продолжал рассказывать жестами, что Дробила и его ватажники уже отправились на тот свет (правда, не сообщил, что их заманили к себе югры, пообещав горностаев, и ночью перебили всех).
Кулотка поправлялся медленно. Пумга (так звали этого маленького жителя Югры) ухаживал за ним, как за ребенком. Лечил потрескавшиеся, кровоточащие десны, мазал каким-то вонючим раствором черные раны на щеках, растирал опухоли под коленями, давал пить горькую настойку. И все это с доброй улыбкой черных глаз, блестящих, как кожа тюленя, вынырнувшего из воды.
Когда Кулотка впервые поднялся, они сели в землянке рядом у огня. Пумга настругивал мерзлую рыбу. Кулотка делал силки. Ему очень захотелось рассказать Пумге о Тимофее. Он встал, соображая, как бы это сделать понятнее, показал рукой на себя, на Пумгу, обнял его и махнул рукой в сторону Новгорода.
– Понимаешь? Дружок у меня там! Тимоша! – крикнул Кулотка Пумге в самое ухо, словно он от этого должен был лучше понять.
Пумга с минуту озадаченно глядел на Кулотку, потом лицо его прояснилось, он тоже обнял Кулотку и, крикнув: «Тумоша!» – стал нежно гладить себя по щекам, приседая, подпрыгивая, танцем показывая, что понял Кулотку: эта самая Тумоша его возлюбленная, и, когда Кулотка выздоровеет, непременно состоится свадьба. Вполне довольные объяснением, они продолжали свою работу.
Глядя на Пумгу, Кулотка думал: «Разве ж он дикий! Людин как людин, не хуже любого новгородца».
Были у югра и смешные обычаи. Так однажды Пумга осторожно выкопал из земли лапу медведя; бережно держа ее перед собой, стал объяснять Кулотке, что лапа эта охраняет его, Пумгу, от бед. А потом откуда-то привел прирученного медвежонка и, смешно, заискивающе кланяясь ему, как иконе, забормотал непонятное. Медвежонок добро урчал, тыкался мокрым носом в колени Пумги.
Кулотка, глядя на них, улыбался; кивнув в сторону медвежонка, добродушно посоветовал Пумге:
– Богу молись, а к берегу сам гребись.
Пумга радостно закивал головой, словно принимая совет.
Подняв Кулотку на ноги, Пумга стал обучать его языку тайги и тундры: как находить дорогу по снеговым волнам-застружинам, что оставляет ветер; как делать костры из сухого мха, расставлять ловушки-пасти для зверья, ивовые плетни для рыбы, сохранять ее в ямах; как различать след горностая и ловко снимать шкуру песца.
Когда все эти премудрости были постигнуты Кулоткой, Пумга повел его в самые обильные пушным зверем места осматривать ловушки. Он ругался и тряс кулаками, обнаружив у одной из них обглоданные росомахой кости соболя, а первого же вынутого из пасти серебристого песца подарил Кулотке со словами:
– Твой… твой… скоро сам добудешь.
За несколько месяцев, что пробыл Кулотка у Пумги, он научился понимать его речь и, усмехаясь, говорил: «Не такой я, выходит, бестолковый, как наговаривал на себя Тимофею. Верно, от сполохов у меня у мозгах посветлело».
Застенчиво улыбаясь, Пумга называл его Гульоткой, и в тоне его чувствовались привязанность к новгородцу, верность ему и гордость за возникшую дружбу.
Пумга любил петь своему другу низким, гортанным голосом о долгом пути в звездную ночь, о песцах, что тявкают на рассвете, о бивнях древних мамонтов, воинственно торчащих меж ледяных глыб, о маленьком сыне своем Уйгане, которого спас богатырь Гульотка, о сыне, который живет сейчас в безопасности у сестры Пумги.
И Кулотка тоже ревел медведем:
Пумга слушал внимательно, в такт песне покачивал головой в меховой шапке.
Кулотка привязался к Пумге, но, когда пришла северная весна, с ее словно вновь родившимся солнцем, с чернеющими оттаявшими камнями, меж которых победно проступали камнеломки, со снежными жаворонками, что бередили сердце своим пением, Кулотка затосковал. С непривычной для него нежностью замечал он беготню проворных белых пуночек, похожих на снежки, синие тени на тающем льду, прислушивался к перекличке токующих куличков, и его неудержимо потянуло к родному городу.
Но только поздней осенью, когда Кулотка окончательно окреп, Пумга согласился отпустить его. Сам снарядил, дал в запас рубаху из шкуры молодого оленя, заячьи носки, повез Кулотку в своей осиновой лодке-обласе. Они долго обнимались, прощаясь, и Кулотка двинулся к дому один с заплечной сумкой, набитой богатой добычей.
Он так ясно представлял себе встречу с Настенькой, радость в ее бирюзовых глазах под короткими бровками, ее круглое с золотистым пушком лицо, как скажет ей: «А я те подарки пустяшные привез, вот…» Он так ясно представлял себе все это, что ноги сами несли его к дому.
На своем пути Кулотка часто встречал холмики подтаявших льдин, среди которых водружены были кресты из лыж. «Верно, наши погибли, – думал он горестно. – Сколь безымянных храбров сложило головы в суровом крае!»
Однако эти печальные мысли скоро снова сменялись мыслями о встрече с Настенькой. Она улыбнется ему, показывая мелкие белоснежные зубки, а он, глядя на них, спросит: «Отгадай, что это: около прорубки стоят белы голубки?» И она догадается, застенчиво прильнет к нему.
Ведь вот чудо: когда бы ни думал он о Настеньке, в сердце его не закрадывалось и тени недоверия или сомнения. Он верил каждому ее слову, знал, что всегда она сумеет постоять за себя, не уронит ни своей, ни его чести. Верил, что будет Настенька опорой и радостью, той единственной и желанной на свете, что украсит жизнь, придаст ей особый смысл.