историю ишува.[53]
Все сразу же посмотрели на меня, а я покраснела, не знаю почему. Мама никогда не заходила в мой класс, я думала, она сделает вид, что не замечает меня, но она обратилась прямо ко мне и спросила, что было задано прочитать по учебнику. Я сразу же ответила, что мы вообще не принесли учебники, потому что учитель на сборах. Но оказалось, несколько учеников, и даже не так уж мало, все-таки пришли с учебниками. Подлизы. Кто-то сейчас же сказал ей, на какой мы странице, и она взяла книгу, протянутую одним из учеников, заглянула в нее на минутку и сразу же начала урок.
Сначала она стала задавать вопросы, а ученики ей отвечали. Удивительно, до чего она разбирается в материале, хотя специально и не готовилась. Она вела урок в виде вопросов и ответов, было немного шума и болтовни, некоторые хотели вывести ее из себя, хотя и знали, что она моя мама. Да и вообще большого желания учиться у нас не было, мы уже успели забыть все, что учили по истории.
Но постепенно в классе наступила тишина. Никогда я не видела ее такой симпатичной, уверенной в себе, запросто владеет классом. Выдает анекдоты, вовсе не смешные, на мой взгляд, но весь класс покатывается со смеху. Она знала некоторых девочек и, спрашивая их, обращалась к ним по имени. Особенно наладилась у нее связь с Оснат, которая почему-то вся воодушевилась. Как будто больше всего на свете ее интересует возникновение сионизма. То и дело тянет руку и умоляюще шепчет: «Учительница, учительница». И мама все время давала ей высказаться. Даже Тали немного оживилась.
И вообще весь класс пришел в экстаз, отвечают, рассуждают, а мама поворачивается то к одному, то к другому, улыбается каждому, даже если он сморозил глупость и она это знает, выражает свое несогласие с улыбкой, тактично, не обижая.
На ней старая юбка, которую я помню, наверно, со своего рождения, седые волосы немного растрепаны, на ногах туфли со стоптанными каблуками, которые папа уже не раз просил ее выкинуть. Я думаю про себя — им просто повезло, что они не должны питаться той безвкусной едой, которую она готовит. Если бы кто-нибудь из класса узнал, что у нее был любовник, его бы удар хватил на месте. Меня не трогает, пусть будет такая милая с моим классом, но почему дома она всегда такая хмурая…
Пол-урока я сидела тихо, хотя мне и было что сказать, историю я люблю. Не хотела ее смущать. Но потом я тоже увлеклась и несколько раз поднимала руку, но она ни разу не спросила меня, точно хотела наказать за то, что я не принесла учебник, хотя не я единственная.
Темой урока была вторая алия, и мама старалась объяснить, насколько те люди были одиноки, и какую маленькую часть народа они составляли, и почему они думали, что единственный выход — это приехать в страну. И тогда я подняла руку, мне было что сказать, но она не спросила меня, обращается к другим, хотя они подняли руку позже. Я уже по-настоящему стала злиться на нее, весь класс принимает участие, даже Заки открыл рот и сказал какую-то глупость, а меня она не замечает, словно я не существую. Что же это такое? А мама рассказывает о других национальных движениях, о разнице между ними и об общих чертах. К концу урока она уже почти не спрашивала, а больше говорила сама. Я смотрю на часы — еще немного, и звонок, время прошло с удивительной быстротой, теперь только я поднимаю руку, даже поддерживаю ее второй рукой, чтобы не болела. Я решила проявить настойчивость. Черт возьми, что я ей сделала?
— Да, Дафи, — сдается она наконец, улыбается, смотрит на часы. В классе тишина. И вдруг звонок, из соседних классов слышен обычный рев, а я жду, чтобы звонок перестал звонить, а все уже начинают нервничать, потому что никто не любит, когда урок продолжается за счет переменки.
И тут я начинаю говорить, но почему-то страшно заикаюсь, говорю не своим голосом, сдавленным, искажаю слова. Мама побледнела, испугалась, подошла ко мне. Весь класс обернулся в мою сторону. Но в конце концов я взяла себя в руки.
— Я не понимаю, — говорю я тем временем, — почему ты утверждаешь, что они были правы, я имею в виду людей второй алии, думая, что это был единственный выход, разве после стольких страданий можно считать, что не было другого выхода? Можно сказать, что это был единственный выход?
Я видела, что она в недоумении.
— Страданий чьих?
— Всех нас.
— В каком смысле?
— Все эти страдания вокруг… войны… убитые… и вообще… Почему это был единственный выход?..
Никто, очевидно, не догадывается, к чему я клоню. Мама улыбается и старается увильнуть:
— Это уже философский вопрос. Мы старались понять, что они думали, но уже был звонок, и вопрос этот, я боюсь, мы не сможем решить на перемене.
И все рассмеялись. Я готова была провалиться сквозь землю. Вот дураки. Что тут смешного…
Адам
В сущности, живешь в полном одиночестве. Семья разваливается. Возвращаешься, например, домой в первый летний день, страшная жара, и, как обычно, находишь квартиру погруженной в полную тишину. Аси нет дома, она занята и носится по своим делам, почти не оставляя следов своего пребывания. Ее любовь к порядку в последние недели превратилась в сумасшествие. Посуду после обеда она моет немедленно, вытирает и ставит в буфет. Иногда, чтобы узнать, обедала ли она вообще, мне приходится заглянуть в мусорное ведро — нет ли там остатков. Следы Дафи более явные — портфель, брошенный в гостиной, тетрадь по математике на кухонном столе, кофта и лифчик в рабочей комнате. Но и ее нет дома, в последнее время она непрестанно шатается по улицам.
Ешь в таком одиночестве, как неприкаянный. Что-то среднее между обедом и ужином. В последнее время еда потеряла вкус, стала совершенно пресной. Я уже сказал Асе, наполовину в шутку, наполовину всерьез, что найму повариху. Я раздеваюсь, по крайней мере могу себе это позволить в покинутом всеми доме. Брожу от зеркала к зеркалу и вижу хмурого человека с седеющими волосами на груди. Захожу в ванную и, закрыв глаза, подставляю себя под струю воды. Снова наступили времена, когда я возвращаюсь с работы, а руки у меня чистые, как у служащего. Я выхожу из ванной не вытираясь, ужасная жара. Надеваю свои старые короткие штаны цвета хаки, брожу босиком, ищу утреннюю газету. Вхожу в комнату Дафи и останавливаюсь на пороге, пораженный. В комнате темно, жалюзи опущены, на кровати лежит посторонняя девушка и спит. Подруга Дафи, ее зовут не то Тали, не то Дали. А я хожу по дому голый, думая, что никого здесь нет… Что тут творится? И такая свобода — сняла сандалии и разлеглась в коротких физкультурных штанах и расстегнутой кофточке. Уже не девочка. У меня захватывает дыхание при виде длинных стройных ног, покоящихся на утренней газете. Спит непробудным сном, а у меня была уже мысль, не сменить ли Дафи матрац, может, наконец будет спать по ночам.
Я беспокойно брожу по гостиной, надеваю рубашку. Вид гладких ног, лежащих на моей утренней газете, стоит перед глазами. Жар затопляет все тело. Я задыхаюсь. Вновь захожу в комнату Дафи, слегка касаюсь девичьего плеча. Она открывает свои голубые глаза, покрасневшие от сна.
— Прошу прощения, — словно это я пришел в чужой дом и должен извиняться, — можно взять газету?
Но она даже не знает, что улеглась на газету, тогда я быстрым движением приподнимаю ее легкие ноги, вытаскиваю и со смущенной улыбкой показываю лист, согретый ее телом. Она улыбается в ответ, закрывает глаза и снова погружается в сон.
Умереть можно. Я выхожу из комнаты, в руках газета, шатаюсь, задыхаюсь от желания, много лет уже не испытывал я этого ощущения, что-то внутри меня переворачивается, горит во мне, в глазах темнеет, я сбрасываю рубашку, с силой сминаю газету, пока она не превращается в комок, падаю на кровать, весь дрожа, хочу умереть, чувство смерти, смешанное с желанием. Мне необходимо видеть ее снова, взглянуть на нее, встаю с кровати, надеваю рубашку, не застегивая на пуговицы, вхожу в комнату Дафи, не зная, что сказать.
Она лежит, думая о чем-то, глаза открыты. Я спрашиваю, где Дафи.
Дафи с мамой пошли купить юбку, и Дафи велела ей подождать тут.