немного и к тому же была очень усталой, то в конце концов, правда, в самом конце, я все-таки рассказала… ну, в общем… что поделаешь?..
— Да, именно — что наш отец погиб на войне…
— Я так и знала, что ты это скажешь. Но в этот раз я, честное слово, не хотела об этом говорить. Я себе давно поклялась не выкладывать это каждому встречному…
— Легко сказать… легко сказать…
— Конечно, ты все знаешь заранее…
— Нет…
— Нет, но это действительно выводит из себя. Ты так уверена, что всегда знаешь заранее, что я скажу и что сделаю. Но подожди, будет сегодня и для тебя сюрприз…
— Подожди… Немного терпения…
— Да, настоящий сюрприз…
— Дальше? А дальше, как всегда, мама, все жалеют меня…
— Ничего подобного! Может, когда-то, но уже очень давно это не доставляет мне никакого удовольствия, мне даже становится не по себе, когда все тут же пытаются взять меня под опеку. И он тоже, очень мягко, но уже с чувством ответственности за меня стал спрашивать: как я поеду в такой час и в такую погоду, тем более, что он был уверен — вот-вот обязательно пойдет снег, и потому он, он сам предложил мне остаться, а утром он уж отвезет меня на автовокзал или посадит на поезд. Я знала, что он прав, но согласилась не сразу, чтобы он убедил не только меня, но и себя. Он решил отвести меня в ту самую комнату, на пороге которой, как одержимый, боролся со мной, как бы доказывая, что петли, которой сейчас уже не было, никогда и не существовало, и прежде, чем я что-то решила, он уже быстренько постелил мне бабушкину кровать…
— Нет, у Эфи нет своей комнаты в этой квартире… Конечно, комната покойной бабушки, это видно с первого взгляда…
— По чему хочешь, по всему — по мебели, по картинкам на стенах, по старой дурацкой кукле в одежде турецкой танцовщицы в шароварах с блестками и в феске, по платьям и халатам, до сих пор висящим в гардеробе; даже простыни, что он постелил, были льняными и пожелтевшими от многократных стирок; а из ящика он достал мне ночную рубашку, тоже доисторическую — из толстой байки, всю в красных цветах, и видно, что это ручная вышивка, потому что каждый цветок немного отличается от другого. И в какую-то секунду, мама, у меня по спине пробежали мурашки — не из-за бабушки и ее ночной рубашки, а потому, что мне показалось: он даже рад приютить меня на ночь, поскольку теперь кто-то еще раз наденет эту рубашку…
— Ты что, с ума сошла?
— Ты что? Что за мысли, мама? Только когда я легла и укрылась до подбородка, только тогда он вошел опустить жалюзи. Он спросил, хороша ли мне ночная рубашка, и было видно, что ему приятно смотреть на меня и он очень доволен. Потом он, едва потянув за ремень, одной рукой опустил жалюзи, тоже, наверное, чтоб показать, что никакой петли не было, а были просто испорченные жалюзи…
— Нет, не фантазия…
— Потому что я видела…
— Потому что я видела и поняла…
— Ну подожди, почему ты такая нетерпеливая?
— Что такое? У нас впереди целый вечер…
— Ты же сказала, что не пойдешь на ваш новогодний бал…
— Так чего ты так нервничаешь?
— От моего рассказа?
— А даже если так, то что?
— Да, мама, мне это совсем не мешало. Если Эфи мог с такой легкостью лечь в кровать нашей бабушки, почему бы мне не спать на кровати бабушки Эфи?..
— Как это может быть? Даже если и так? С тех пор прошел уже месяц, и вообще, о чем речь? Ведь смерть не заразная болезнь и не оставляет грязи, как жизнь… Такое впечатление, что это ты, мама, веришь в мистику, в духов…
— Нисколечко, все было совершенно естественно. Ты же знаешь, что меня всегда тянуло забраться в постель взрослых, может, из-за ужасных воспоминаний об общей комнате в интернате, где я ночевала с другими детьми… Поэтому я прекрасно устроилась в этой мягкой кровати и даже быстро уснула, совсем легко, несмотря на то, что он все еще не мог угомониться и все ходил по квартире, а на улице вовсю завывал ветер, который дул все сильней и сильней. Однако через час или два я проснулась, мама, не только с дурной головой, но и с чувством страшного голода, такого неукротимого, словно он там внутри начал уже обгладывать стенки желудка. Пришлось встать и отправиться на поиски пищи — я прошла наощупь по коридору, как в темном вагоне, прошмыгнула мимо закрытой двери его комнаты, добралась до кухни, но света не включила и даже не открыла холодильник, а нашла буханку хлеба, отрезала себе ломоть, полила подсолнечным маслом, посыпала солью и какими-то специями, которые попались под руку, и так кусок за куском, с волчьим аппетитом умяла едва ли не полбуханки, а когда, наевшись, я возвращалась по коридору, то увидела, что дверь его комнаты приоткрыта, и он как будто поджидает меня, я на секунду остановилась, и тогда, мама, я услышала, что он окликнул меня по имени, словно спросонья, как будто я давно уже член семейства, и спрашивает, пошел ли уже снег, но тут меня вдруг охватил такой страх…
— Сама не знаю… Я ничего не ответила и юркнула в кровать, и долго ворочалась с боку на бок, прежде чем мне удалось опять уснуть, а утром в половине восьмого, когда он зашел разбудить меня, он уже очень торопился и выглядел респектабельно — черный пиджак и черный галстук, потому что он действительно судья и заседает в мировом суде, я это видела…
— Сейчас, сейчас, все по порядку…
— Не торопи меня, мама. Так вот, когда он разбудил меня, впустив в комнату свет и дотронувшись до моего плеча, первое, что он сказал, было: 'Я извиняюсь. По моей вине вы помирали с голоду ночью. Я забыл накормить вас'…
— Про это? Ни слова, мама… Пока ни слова…
— Я не хотела, чтобы он перестал мне доверять, чтобы, не приведи Господь, не подумал, будто я приехала в Иерусалим не по просьбе Эфи, а с тайным намерением что-нибудь с него содрать…
— Я знаю? Какие-то обязательства на будущее… или деньги…
— Откуда я знаю, что могло прийти ему в голову? Может, на врачей… может, наоборот, на аборт… Поэтому я изо всех сил старалась, чтобы, не дай Бог, не проговориться и все время твердила себе: держи язык за зубами, и даже, когда он стоял передо мной, чинный и благопристойный, и делал мне бутерброд — намазывал белый козий сыр на черный хлеб, и смотрел в окно: не превратились ли капли дождя в снежинки, я ни на минуту не забывала, что это тот самый человек, который пытался истребить самого себя…
— Нет, только так, слегка намекнула… Чтобы все-таки был со мной поосторожнее… И я, как будто без всякой задней мысли, а на самом деле нарочно, спросила: 'Я вижу, вы починили ремень и эту петлю, что оборвалась?' — потому что хотела быть уверенной, что он знает: я не только видела, но и поняла все…
— Нет, он никак не отреагировал… Только молча кивнул… А потом ухмыльнулся, — видно, каким-то своим мыслям — и стал торопить меня, и вдруг, мама, я поняла, почему он такой обходительный и заботливый: он хочет, чтобы я поскорее смылась из Иерусалима, чтобы не крутилась у него под ногами и не шпионила; по той же причине он, наверное, придумал срочное дело возле самого автовокзала — чтобы «собственноручно» доставить меня туда, прямо к автобусу, и в первый момент я тоже решила: хватит, и вправду нора возвращаться в Тель-Авив, и так сколько занятий я пропустила из-за этой дурацкой истории, но по дороге, в машине, когда мы еле-еле ползли под дождем, то и дело застревая в страшных пробках, а в машине стояло гробовое молчание, я стала искоса присматриваться к нему. И что я увидела? Престарелый господин восточного тина, очень подавленный и, наверное, одинокий, с дыханьем, пахнущим старым вином… И я вдруг подумала, мама: а ведь это единственный дед, который будет у той генетической формулы, что пока запечатана где-то в пузырьке внутри меня, почему же тогда не познакомиться с ним поближе? Я решила: надо узнать о нем побольше и стала задавать наводящие вопросы, даже вспомнила о той книге про Иерусалим, что лежала наискосок рядом с фигуркой лошади, и он сразу оживился и начал