у него нет матери, молодой и заботливой, и дома, вашего старого отчего дома, и вашего зятя, милейшего Рафаэля, у которого теперь тоже малые дети, и, наконец, Иерусалима, не забывайте о Иерусалиме, городе вашего детства, встающем ныне из пепла благодаря сынам Эдома,[86] которые зачастили туда на радость евреям. Зачем же срывать с места мать и дитя? Куда и зачем? Потому что нет отца? Так ведь отца не заменит никто.

— Нет, нет, мадам. Меня скоро не будет. Хоть и сказано: 'Помимо воли своей живешь', но можно сказать, да, можно: 'По воле своей умрешь'. Вы еще услышите обо мне, мадам. Рабби Левитас из Явне говорил: 'Что ожидает человека? Тлен'. Учитель… Пусть он нас рассудит. Он тоже за то, чтобы забрать мать с ребенком из Иерусалима?

— Что? Знак? И что же он означает?

— А… Видите? Спасибо вам, мой господин. Я же сказал… Я знал… Я был прав. Кто лучше меня может знать, что на уме у хахама? Пусть ученье не пошло мне впрок, потому что за какие-то грехи голова у меня, надо сказать, дубовая. 'Башка как тыква', — говаривал хахам, но уж его-то самого я знаю досконально. Я знаю его лучше вас, мадам, вы уж не обессудьте, я не хотел вас обидеть. Ведь столько лет… Вы все-таки сердитесь? Когда вы так хмуритесь и кусаете губы, мне вспоминается ваша племянница, сирота-невеста- вдова… Пожалуйста, донна Флора, не злитесь, я умоляю, а то на глаза опять наворачиваются слезы. После смерти сына я и вправду стал очень плаксив. Чуть что… достаточно одного слова… какого-то звука…

— Ведь…

— При условии что только здесь, на этой скамеечке… у его ног… Последним среди львов…

— Она оправилась, донна Флора, встала на ноги.

— Кормит, конечно, но через несколько дней в левой груди у нее кончилось молоко, и консул прислал кормилицу, армянку, она приходит каждый вечер докармливать — говорят, у армянок молоко самое здоровое…

— Да, он как добрый ангел этот консул, никогда не обходит нас своими милостями. Что бы мы делали без него? С того дня, когда постиг нас этот страшный удар, он печется о нас. Он очень любил Иосефа, возлагал на него большие надежды. Новорожденного он называет 'литтл Мозес',[87] он даже выписал ему своего рода охранную грамоту, что-то вроде британского паспорта. Если маленький Моше захочет когда-нибудь уехать из Иерусалима и поселиться в Англии, он сможет жить там на правах гражданина.

— В синагоге раббана Иоханана Бен-Заккая. Тамар нарядила 'литтл Мозеса' в голубой бархатный костюмчик, надела ему на голову красную такайку.[88] Обрезание делал раввин Видал Сурнага, пели лучшие хаззаны. Мы уложили младенца на колени консулу, чтоб тот утешал его, когда будет больно. Валеро и его жена Ведуча осыпали всех сладостями да сушками, я даже собрал для вас кулек — тут горошинки хумуса. Сколько недель я храню их, вожу за собой, чтобы вы отведали, произнесли благословение, чтобы и вам зачлось перед Богом… Пожалуйста, мадам… Даже консул с женой попробовали и произнесли все, как принято у нас…

— И для него… Для вас, мой господин и учитель… Одну горошинку… чтобы он мог благословить Всевышнего.

— Нет, не подавится… Малюсенькое зернышко.

— Вот… Он жует… Он понимает… Учитель помнит, как он приносил мне такие дары со свадеб, будил меня поздно вечером и учил, как нужно произносить благословение. А сейчас я за него скажу: 'Благословен Ты, Господь, Бог наш, Царь вселенной, творящий разные яства'.

— Амен.

— Даже «амен» не может сказать. О Владыка вселенной, какой удар!

— Нет, что вы, мадам, я же обещал…

— Конечно, не дай Бог, чтобы, глядя на меня, и он расчувствовался и прослезился. Но разве от меня что-то зависит, донна Флора? Ведь даже если глаза мои будут сухи, душа моя для него, здорового или больного, словно раскрытая книга; хахам Хадайя понимает, как мне тяжело, он видит меня насквозь… Как глина в руках Творца… О учитель…

— Одно за другим… Потому что я все еще никак не могу забыть расставания с вашим Иерусалимом, мадам, городом, в котором до невозможности трудно жить. Сперва он не впускает тебя, а потом не выпускает. Трудно забыть расставание с вашей подопечной, с этой юной и нежной девушкой, с этой невестой, с этой вдовой; и уж совсем не перенести расставания с ним, с нашим малюткой, нашим Моше, который так сладок, так мил, что просто сердце сжимается. Если бы вы, мадам, увидели его, если бы вы, мой господин и учитель, могли бы взглянуть хоть одним глазом на этого малютку, на этого Моше, на этого 'литтл Мозеса' в том голубом костюмчике и красной такаике… Лежит он себе, тихонько сучит ножками, не кричит, не плачет, сосет палец, думает о чем-то своем — и так часами. Да что часами? Днями. В колыбельке, покачиваясь на лошади.

— На лошади консула, мадам, лучших кровей, по дороге из Иерусалима в Яффу…

— Ох, кто меня вечно тянет за язык!..

— Об этом совсем не стоило говорить, мадам.

— Да, на лошади, но путешествие не причинило ему никакого вреда, он доехал до Яффы в целости и сохранности, даже…

— Какая зима? Даже не осень. Вы, донна Флора, должно быть, позабыли немного свою родную страну. 'Конец лета тяжелее самого лета', как сказано в Талмуде.

— На холмах немного свежо, но ветерок не добрался до нашего Моше. Мы так запеленали его, закутали, сделали гнездышко из моей лисьей шубы — мягко, тепло, удобно, недаром я вез ее из Салоник.

— Да, еще очень мал, но какой чудный ребенок… Мы, конечно, немного дали маху. Я и она. Расставание было нелегким. Мы старались оттянуть этот момент и несколько перестарались. Нежелание смириться с неизбежным довело до безрассудства…

— Нет, никакой хитрости, так получилось само собой… У Яффских ворот, откуда выходил караван, она увидела, что я стою как потерянный среди этих верблюдов и ишаков, что у меня па душе кошки скребут и сказала: 'Подождите. Будет нехорошо, если вы покинете Иерусалим с тяжелым сердцем. Потом вам будет неловко возвращаться сюда'. Она сбегала к консулу и попросила у него лошадь проводить меня до Лифты. Пока мы приладили колыбельку, пока устроили в ней Моше, караван тронулся в путь. Мы старались не отстать и вскоре уже спустились в вади, ведущее в Лифту. Дорога, которая вначале была тяжелой и однообразной, стала весьма приятной и живописной — мы спускались среди виноградников и оливковых рощ, среди смоковниц и абрикосовых деревьев. Так мы добрались до каменного моста у Колоньи, воздух был сладок и свеж, Иерусалим уже исчез из виду, все омрачающее душу, что было связано с ним, забылось. Тут, наверное, и надо было распрощаться, но она захотела подняться вместе со мной до Кастеля, — быть может, она увидит оттуда море. Ей помнилось, что в детстве ее как-то возили в такое место, откуда его видать. Мы начали подниматься по узкой тропинке на высокую гору; внизу под нами, как змейка извивался караван, с которым мы вышли из Иерусалима; видимость была прекрасной; с мечети Наби-Самвил взывал муэдзин, будто бы обращаясь именно к нам, и мы пытались кричать ему в ответ. Однако мы не думали, что подъем окажется столь долгим и что так быстро стемнеет — когда мы добрались до вершины, ни один луч солнца уже не пробивался сквозь мрак, и если на горизонте и могло вырисовываться море, то об этом можно было только догадываться. Караван тоже скрылся в расселине, ведущей в Эль-Анабу, и только далекий цокот копыт еще некоторое время доносился до нас. Что я мог сделать, донна Флора? Мог ли я оставить ее там? В Иерусалим же возвращаться я ни за что не хотел, потому что знал: там у меня не будет выбора — придется идти к ашкеназам, а этого я уж никак не хотел.

— Потому что средства мои были на исходе — деньги кончились, кончились и пряности, которые я привез с собой из Салоник. Значит, если бы я вернулся в Иерусалим, голый и босый, мне пришлось бы прибиться к ашкеназской общине, чтобы получать халукку.[89] В ашкеназа же я превращаться ни за что не хотел. Пусть скажет учитель, хотел бы он, чтобы я превратился в ашкеназа?

— Нет, он этого не хотел бы, мадам, хоть он и молчит. Учитель всегда относился к ним с подозрением.

— Не останавливаясь, донна Флора, непрестанно понукая — я своего мула, она — свою лошадь. Ведь

Вы читаете Господин Мани
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату