содрогаясь от предвкушения дальнего пути, отходит от причала, оставляя на нем осиротевшую карету банкира из Цюриха, уткнувшуюся оглоблями в мостовую; верзила-кучер стоит перед ней, он поражен, он в отчаянии, а корабль отходит все дальше и дальше, пока кучер и карета не сливаются в одну точку.
— Да, уважаемый отец, он забрал лошадь; если бы можно было погрузить на корабль карету, он забрал бы ее; если бы ему позволили распорядиться кучером, и тот оказался бы на корабле, если бы мог поднять плиты, на которых стояла карета, заграбастал бы и их; он кипел от негодования на богатых евреев, не пожелавших раскрыть перед ним свои кошельки. В нем пробудилась ненасытная жадность, и если бы я тогда задумался над природой этой отчаянной жадности, толкающей его на хитрости, то вместо того, чтобы смотреть, как они с Линкой болтают по-английски, обмениваясь впечатлениями последних дней, то удосужился бы понять: эту жадность не утолит лошадь даже самых благородных кровей…
— Лошадь? Я обязательно расскажу о ее судьбе. Ты совсем как ребенок, отец. Сейчас… Я думал сначала с опаской и даже еще со страхом, но уже не без некой приятности о телеграмме, которая летит к вам, буква за буквой, по проводам, йотом слова стайкой проходят сквозь черепичную крышу нашей старой почты и ложатся рядком на серую бумагу, которую вручают Войцеку, он тут же садится на велосипед и везет телеграмму прямо к тебе в контору… в твой мукомольный мир. Я видел все это сквозь дымку, в которой мы плыли, до тех пор, пока Венеция, блистательная и бесподобная, не растаяла в сиреневом тумане. Я стоял на палубе, крепко держась за поручни, вглядывался в бег черных волн, покачивавших корабль, и вдыхал непривычный соленый ветер. Сначала мне понравилось — я чувствовал себя младенцем, которого качают в колыбели. Но вскоре я понял, что покачивание не прекратится, только усилится, и с сознанием этого пришел первый приступ тошноты. Я покрылся холодным потом, и в конце концов меня вывернуло; я извергал в морскую пучину живность, которую мы ели в ресторане, завтрак в гостинице, мясо, поглощенное в поезде по дороге в Венецию, и так до тех пор, пока не свалился в изнеможении на палубу, ударившись о поручень.
— Да, морская болезнь, ужасов которой я себе даже не представлял. Ведь человек может прожить всю жизнь, так и не узнав, что море это не только то место, куда сливаются реки. Большую часть плавания я провалялся совершенно обессиленный, одурманенный сильным снотворным, которое давал мне в порошках иерусалимский доктор; я лежал на кушетке в маленькой каюте, Линка и Мани поили меня английским чаем и кормили жидкой кашей. Они пытались развлечь меня забавными рассказами о лошади, которая томится во мраке в трюме и тоже мучается от качки; она бьет копытами, говорили они, протестуя против насилия, — ведь она не сочувствует сионизму, за что же ей страдать, ха-ха…
— Да, мы люди сухопутные, солидные граждане Центральной Европы и подвергать нас таким испытаниям — дни и ночи по морям, по волнам — совершенно бесчеловечно…
— Без передышки, семь суток. До острова Крит, в честь которого названо судно… И оно останавливается там по пути в Европу, потому что, по преданию, здесь она, Европа, и родилась…
— Всего одну ночь. Я тоже потребовал, чтобы мне помогли сойти, и там, на песке, улегся, укрылся одеялом, с удовольствием чувствуя под собой твердую землю, пытаясь собрать разбегающиеся мысли, наблюдая как Мани и наша Линка сводят на берег черную лошадь все с тем же мешком на голове — капитан не мог вынести творившегося в трюме и упросил убрать ее оттуда.
— Да, и Линка. Моя болезнь и уход за лошадью сблизили их, но сейчас я знаю, что только в ту ясную звездную ночь, на том пустынном и странном острове между ними действительно что-то началось…
— Дружба, любовь, связь, влечение, потребность друг в друге, сострадание… Чего еще твоей
душе угодно? С того момента, когда он велел втащить лошадь на корабль, я понял, что передо мной совсем не простой человек, что в этом Мани спрятано много разных Мани…
— Они продали лошадь — поехали в ту же ночь с маклером-евреем в одну из деревень в глубине острова и там нашли покупателя.
— А где нет евреев, отец? Скажи мне! Скажи!
— Просил ее помочь, — видно, сразу разглядел в ней истую дочь торговцев, которая умеет постоять за ценой.
— Я же сказал: жена и двое детей.
— Конечно, видел. Какая-то вся поблекшая, на несколько лет старше его, почти не выходит из дому, чувствуется, что потери троих новорожденных порядком изнурили ее.
— В ту ночь.
— Меня оставили на песке, и я лежал, закутанный в одеяло и смотрел на звезды, а когда увидел эту пару под утро, вернувшихся уже без лошади, то понял: что-то между ними произошло, они теперь словно сторонились друг друга, соблюдали дистанцию; понял я это и по тому, как стремительно Линка бросилась ко мне, как горячо распрашивала о моем здоровье.
— Они продали лошадь, и я даже в какой-то момент позавидовал ей, что она остается здесь, в горах.
— Как странно, тебя интересуют совершенно незначительные детали.
— Понятия не имею, спроси Линку, она присутствовала при заключении сделки.
— Еще три дня до Александрии, а оттуда в Яффу, куда мы прибыли в Рош-ха-Шана.[66]
— Уже нечем было. Тошнота сменилась сонливостью, я постоянно находился в полудреме, в основном под действием порошков, которые Мани обычно давал роженицам для успокоения. А в день прибытия в Яффу меня вывели на палубу и всячески подбадривали, чтобы турки, не дай Бог, не заподозрили, что я болен чем-то таким, что вызовет эпидемию на Святой земле.
— Нет, это не совсем порт. Корабли бросают якорь в отдалении от берега, к ним подходят лодки и забирают пассажиров.
— Разумеется, исмаэлиты.[67]
— Местные.
— Что значит «кочуют»? Опять? Никуда они не кочуют.
— Не кочуют — и точка.
— И в шатрах, и в домах.
— Не считал.
— Я бы на твоем месте не спешил сбрасывать их со счетов.
— Турки? Очень милы в своей лени и лихоимстве. Почти ничего не спрашивали. Было видно, что английский паспорт Мани оказывает на них магическое действие.
— Очень яркий свет…
— Потому, что он не встречает преград, — нет ни рощ, ни лесов… редкие деревца… пески, белые, мягкие… золотые пески, смотреть на них очень приятно, но ходить по ним утомительно.
— Солнечный край. Уж чего-чего, а солнца там хватит на всех, я это сразу понял.
— Из порта прямо на поезд.
— Конечно, настоящий. Между Яффой и Иерусалимом. Только разве что колея уже, чем у нас, и состав короче — есть в нем что-то игрушечное. Но поскольку мы приехали в праздник, а поезда в Эрец- Исраэль тоже блюдут традиции, нам пришлось…
— Тебе это нравится, а? Я так и знал.
— Может, и недовольны, но молчат. Это цена за высокую честь проживать на Святой земле.
— На удивление. Но Мани обещал вернуться домой до праздников, и мы, не долго думая, погрузились на товарный поезд, который вез… представь себе, отец, что он вез?..
— Ну, догадайся…
— Еще одна попытка…
— Бочки с водой. Простой питьевой водой. Жаркое лето, в Иерусалиме нехватка воды, и ее приходится возить бочками, пока туда не отведут воды Дуная…
— Одна труба, проложенная между холмов.
— Нет, не пустыня, все-таки не пустыня, я бы сказал пустоши… бугры да камни…
— То здесь, то там оливковые деревья, кустарник, колючки, чертополох… пахнет сухой травой, которая вот-вот загорится, потом вдруг, откуда ни возьмись, резкий запах мяты…
— Не горы, отец… Холмы, сероватые, ну вроде как… я даже не знаю… холмы…
— Я был счастлив, что мы удаляемся от моря. Правда, въезжать так в Эрец-Исраэль было странно — в