— Еще один раз, буквально минуту, он стоял в очереди за едой. Я предложил ему свободу, если он скажет, где скрывается женщина с ребенком, но он не раскрыл рта. Времени было слишком мало, и мне не удалось разобраться, почему именно он отказался: потому ли, что впал в отчаянье от той логики, которая водила его и меня по замкнутому кругу, или как раз наоборот, понимая, что по этой логике я, возможно, смогу отпустить его, но буду обязан тут же задержать ребенка с матерью и посадить их вместе с другими на корабль… Теперь…
— Конечно…
— Конечно… А как же иначе? Совершенно серьезно.
— Почему нет? Разве это не естественно?
— Вот если бы, к примеру, разумеется, только к примеру, допустим, вы родились бы еврейкой…
— Да нет, не волнуйтесь…
— Извините…
— Ну хорошо, хорошо…
— С тех пор, бабушка, ничего… Прошло около двух месяцев, мы построили новый загон, и он тоже заполнился с потрясающей быстротой, хотя остров был чист — евреев на нем уже не было, за исключением, разумеется, той женщины с ребенком; я бы туг же бросился на розыски в горы, но нам запретили покидать пределы Ираклиона, и мне ничего не осталось, как каждый вечер перед закатом подниматься сюда на турецкий наблюдательный пункт и проверять, не вернулись ли они тайком назад, не засветятся ли окна их дома…
— Женщина?
— Почему вы спрашиваете?
— Я ведь уже описывал ее…
— Ну среднего роста… миловидная… Даже не знаю, что еще сказать…
— Почему вы спрашиваете?
— Нет, ничего не напоминает… Впрочем, может…
— Может быть… Но почему вы спрашиваете?
— Вначале мне показалось что-то такое… Выражение лица или улыбка… Может, на старую фотографию, что была у нас дома… Но потом это чувство прошло…
— Матери? Нет не матери… Скорее на вашу, бабушка, очень, очень давнюю…
— Буду приходить сюда снова и снова, — может, все же подстерегу их… Мысль о том, что нам скоро придется собирать пожитки и возвращаться назад — туда, где болота и туманы, а они останутся здесь на берегу изумрудного залива среди старых чудесных оливковых деревьев и будут по-прежнему осквернять наше девственно чистое лоно, — эта мысль, бабушка, не дает мне покоя настолько, что я ни за что не двинусь отсюда пока все-таки не доберусь до них…
— Почему?
— Когда?
— О чем вы говорите?
— С вами? Чего вдруг?
— Как это так? Кто вам сказал?
— Я буду сражаться за Германию здесь… ну хотя бы до тех пор, пока сюда опять не придут англичане…
— Как? Завтра?
— О чем вы говорите?
— Никакой приказ о переводе сюда просто не дойдет…
— Не понимаю… Какой приказ?
— Не может быть… Кто его дал вам на руки?
— Кто его подписал? Кто вообще вправе подписывать такие приказы?
— Покажите мне. Я ничего не понимаю…
— Ничего себе… Вот как высоко вы добрались, бабушка, но почему вы не спросили меня? Ну в чем я перед вами провинился? Почему вы опять вмешиваетесь в мою жизнь?
— Но кому он адресован? Кому вы его передадите?
— Ну да! Покажите мне… Да он падет на колени, увидев эту подпись…
— Покажите… не может быть…
— Нет, еще видно…
— Покажите…
— Чего вы боитесь?
— Он собственноручно расписался? Не может быть… Вы обезумели, бабушка… Вы дошли до него самого… Я не могу поверить…
— Причем тут Заухон?
— Я не хочу никого позорить…
— Но как? Как, бабушка? Вы все-таки безнадежны… Вы не поняли ни слова, не уловили идею… Наоборот, я говорю все время только о нашей свободе… Мы не можем на протяжении всей истории гоняться за каждым из них… Надо дать им возможность самоустраниться… Ведь я пекусь только о нашей бедной Германии, о нашем впавшем в отчаяние фюрере, нашем будущем…
— Не говорите так… это совсем неверно…
— Нет, теперь я понял, вы хотите 'положить меня костьми' в обреченном последнем бою за Германию… Так вы послали на смерть Эгона во время той, первой войны… Значит, я был прав… Вы до сих пор не можете примириться с моим существованием… Я думал, что вас привели сюда забота и любовь, думал даже, что, может быть, вы останетесь со мной здесь, на острове. Сейчас я вижу, что вы приехали сорвать меня отсюда. Нет, тому не бывать, я не согласен. Не показывайте, бабушка, никому этот приказ, не передавайте его. Я умоляю вас…
— Оскорбление памяти? Ради Бога, чью это память я оскорбляю?
— Нет, я не отдам вам его пока вы не пообещаете… Уничтожьте… этот документ недействителен, а главное никому не нужен…
— Тогда я разорву его… Оторву и дам вам на память его подпись, а остальное порву на кусочки и развею по ветру…
— Нет, я посмею… Не верну… не верну… Я рву его у вас на глазах с чистым и спокойным сердцем. Я навидался мертвых и не хочу пополнять их ряды. Вы не вправе решать за меня… не вправе. Если вы умертвили Бога, это не значит, что вы можете занять его место. Вы не 'Минос, сын-внук Зевса'…
— Если так, я отказываюсь от чести носить это имя… Я появился на свет 'на замену', которая ничего никому не смогла заменить, потому что в ваших глазах само творение — это большая ошибка, мир не имеет право на существование, потому что в глубине души, по духу, вы — их породы, ваша меланхолия имеет ту же природу…
— Да не нужна мне доля в поместье. Я не возьму и щепотки земли. Я не желаю участвовать в безумной, заранее обреченной битве, задуманной фюрером… Я остаюсь здесь и не тронусь с этого острова пока сюда не придут англичане. Нет, бабушка, вы не 'Минос, сын-внук Зевса', не вам судить меня, вы не имеете права… послушайте…
— Нет послушайте…
— Послушайте, вы обязаны, это из Гомера, которого вы сами прислали мне…
— Подождите, послушайте, как прекрасны слова Одиссея: