— Ну даже если и пропала, то ведь ненадолго, и нечего было так волноваться…
— Нет, я звонила, честное слово, звонила. В среду вечером из Иерусалима…
— Конечно, в среду я была еще в Иерусалиме, и вчера тоже…
— И вчера, мама, и сегодня, и просила, чтобы тебе передали…
— Как не передали?
— Я знаю? Того, кто поднял трубку…
— Какой-то доброволец из Германии…
— А что я могла сделать, мама? Я не виновата, что в киббуце нет ни одного нормального человека, который может поднять трубку в столовой после ужина, потому что никому не хочется бежать по холоду к телефону. Попробуй как-нибудь дозвониться до киббуца поздно вечером, да еще зимой, и говорить с другого конца света по-английски с подкуренным добровольцем, который забыл, как держат в руках карандаш, тогда ты, может, поймешь, что сражаться с таким упорством против установки домашних телефонов было с твоей стороны не самым разумным. Будто от этого зависит судьба социализма…
— Да никуда я не пропадала… Просто не была три дня в Тель-Авиве…
— Он? Чего это вдруг? Он себе в своей армии, в Ливане. Но как раз по его просьбе я и ездила в Иерусалим, к его отцу, и там застряла до сегодняшнего дня.
— По собственной глупости…
— Нет, снег пошел в Иерусалиме в среду вечером, а вчера от него не осталось и следа…
— Нет, он-то и дал мне это старое пальто, отец Эфи, господин Мани…
— Так я называю его про себя — господин Мани… Не знаю почему…
— Но в этом-то все и дело. Ради того, чтобы рассказать тебе все, я и приехала сегодня домой. Хотя, конечно, нужно быть совсем сумасшедшей, чтобы сидеть здесь с тобой вместо того, чтобы закрыться у бабушки и готовиться к экзаменам.
— Я тебе говорила: в воскресенье у меня экзамен по английскому, и очень не хотелось бы опять провалиться…
— Нет, учебники и конспекты остались в Тель-Авиве. В Иерусалим я поехала во вторник, налегке. Думала на несколько часов — сделаю то, что Эфи просил, и обратно. А потом вдруг вижу — придется остаться, и осталась на три дня…
— Нет, не через Тель-Авив… Прямо из Иерусалима. Надумала в последнюю минуту. Стою я на автовокзале в Иерусалиме — людей уже стало меньше, — стою в очереди на тель-авивский автобус и вдруг вижу мужчину, такого рыжего, пожилого, лицо знакомое — из наших краев, кажется, и вдруг так захотелось домой — бросить все и скорее сюда, на наш чудесный необитаемый остров, посидеть с тобой, рассказать обо всем. Не могу держать в себе, не помещается, надо скорее все выложить — как всегда, еще с детского сада. Помнишь, ребенок какой упадет или рисунок порвется, а меня уже распирает — готова целая история, надо тут же бежать искать тебя: «Мама, мама! Послушай, что случилось!»…
— Верно, ха-ха, мне всегда удавалось улизнуть и добраться до тебя. Я всегда находила… Как это ты говоришь?
— Точно, вот-вот — случайно подвернувшихся отцов, готовых всегда прийти мне на помощь, — и эта моя теория наверняка должна тебе понравиться — из чувства вины, что наш отец погиб, а они — нет, и потому они были так отзывчивы и передавали меня из рук в руки — из столовой в прачечную, из курятника в коровник, из конюшни на выпас, а оттуда на плантацию, и там среди деревьев была ты, мама, и я могла броситься к тебе и все рассказать. Так и сегодня, мама, стою я в Иерусалиме на полупустом автовокзале среди этих зимних меланхоличных иерусалимцев, и вдруг отходит автобус на Беер-Шеву, и этот рыжий сидит у окна и пялится на меня, наверное, тоже вспоминает, где меня видел. Тут я не выдержала, меня потянуло к тебе, я перепрыгнула через загородку, вскочила на ступеньку, и меня втянуло внутрь. Но завтра, мама, я должна вернуться пораньше в Тель-Авив и сесть за учебники, иначе мне и вправду конец. Надо выяснить, кто едет утром в том направлении. Если у тебя есть идеи на этот счет — скажи, а нет — подумай…
— Ладно…
— Минутку, подожди, не так сразу…
— Что — горит? Я еще не согрелась — внутри…
— Нет, горячая вода мне сейчас не поможет…
— Я бы, мама, — только ты не сердись — обошлась бы без субботнего ужина в столовой…
— Неважно. Что-то же есть в холодильнике. Мне хватит, я совсем не голодная, честное слово.
— Ну если тебе так хочется есть и ты должна пойти, — иди. Я остаюсь здесь. Я искренне сожалею, но у меня не хватит терпения сидеть целый вечер в столовой и всем улыбаться… А потом еще новогодний бал… Все делают вид, что веселятся напропалую. И танцевать я не собираюсь — ему это может повредить…
— Ну хорошо, хорошо. Ты сходи. Раз надо… Иди, иди…
— Иди…
— Иди. Я уже жалею, что приперлась сюда, вместо того, чтобы ехать прямо домой, то есть в Тель- Авив…
— Потому что я ехала не в киббуц, а домой, к тебе, мама, так хотелось поделиться…
— Никакой мистики… Не будь такой…
— Ну хорошо, может, немного и мистично… Может, ты как раз права, и это именно то слово: мистично… Что с того? Что плохого в мистике? Если человек, предположим, открывает дверь чужого дома и видит нечто такое, что приводит его в ужас, и у него перехватывает дыхание. Да, мама, дыхание перехватывает. Но мистичное, мама, не в том, что ужасает, уж если что-то ужасает, то оно должно быть реальным… Мистичность только в самой встрече, которая кажется случайной, но на самом деле совсем не случайна. Именно это и произошло со мной в Иерусалиме, хотя я знаю — ты мне, конечно, не поверишь…
— Потому что не поверишь… Тебя всю жизнь учили не верить в мистику, и ты уж, конечно, не поверишь, скажешь, что все это моя фантазия…
— Нет, в двух словах невозможно. В двух словах, мама, никак не расскажешь…
— Потому что, если в двух словах, то это и вправду будет выглядеть как фантазия…
— Знаешь что, мама? На самом деле все это неважно… Не стоит, чепуха… Иди ужинай, а я пока приму душ… Вся эта история не стоит выеденного яйца. И рассказывать тут нечего, я передумала… Только, пожалуйста, узнай, кто завтра едет с утра пораньше в сторону Тель-Авива и есть ли место в машине…
— Да, я действительно ничего тебе еще не рассказала, но что делать, если мне заранее известна твоя реакция…
— Извини…
— Хорошо, извини меня, мама…
— Я же уже извинилась…