— Это отпустили последние тросы, — предупредительно объяснил мне пилот.
Сняв фуражку, я раскланивался со знакомыми. Через несколько минут я их уже не различал. Из-за ветра шар оказался где-то сбоку от корзины.
Скоро стала ощущаться боль в ушах, и пилот посоветовал мне приоткрыть рот, совсем как это приходилось делать во время артиллерийской стрельбы. Вскоре я убедился, что мое умение ориентироваться на местности недостаточно и что главным затруднением для наблюдателя помимо постоянного вращения шара является невозможность использовать в целях ориентировки рельеф местности. Дороги были хорошо заметны, но найти их на карте было так же трудно, как обнаружить те войсковые колонны, что скрывались в лесах. Последнее требовало большей высоты подъема шара.
После двухчасового пребывания на высоте тысячи — тысячи двухсот метров мы вернулись на землю.
В дальнейшем я уже большую часть дня и даже ночи проводил в воздухе. Я настолько осмелел, что в последний день маневров убедил Кованько разрешить подъем, несмотря на сильный порывистый ветер с дождем. Однако, оказавшись на большой высоте с малоопытным пилотом — каким-то прикомандированным к роте артиллеристом, — я раскаялся в своей дерзости. Шар сильно кренило. Всматриваясь, как всегда, в походные колонны, которые и в этот день совершали бесконечные марши, я неожиданно получил настолько сильный толчок, что оказался отброшенным на мешки с песком. Очнувшись и увидев побледневшее лицо пилота, я сообразил, что случилось неладное — лопнул канат. В бинокль можно было рассмотреть, что место подъема было уже далеко и что к нему, как маленькие муравьи, бежали со всех сторон люди.
— Канат треплет в воздухе, нас несет на речку, — сказал мне пилот.
Решили открыть газ и попытаться сесть на воду. Это был наилучший выход.
Однако большой клапан для выхода газа заело. Пришлось помогать пилоту разрывать какую-то полоску шара и одновременно наблюдать за тем, что делается у речки. Вскоре люди-муравьи стали вытягиваться в линию, и мы поняли, что, захватив конец каната, они стараются спустить нас вручную. Это им удалось, хотя и потребовало много времени и усилий.
На том мои воздушные подвиги и закончились, а с ними и мой первый штабной стаж. Если с шара я видал немного, то, судя по рассказам очевидцев, не больше увидел бы и на земле, так как обе армии, разведенные на чересчур большие расстояния друг от друга, совершили очень много изнурительных переходов по жаре, но не успели ни разу произвести маневрирование на поле сражения.
Впервые в 1901 году были введены новые правила о зачислении в генеральный штаб. Мы, окончившие академию, были обязаны вернуться на два года в строй для командования ротами и эскадронами.
Генерал-инспектор кавалерии Николай Николаевич нашел при этом, что для получения эскадронов генштабистам необходимо пройти специальный одногодичный курс офицерской кавалерийской школы.
— А то они мне все эскадроны попортят, — будто бы выразился он.
Школа эта, размещавшаяся в Петербурге в Аракчеевских казармах на Шпалерной, была к этому времени коренным образом преобразована и успела уже заслужить репутацию мало приятного учреждения. В ней впервые в России были применены мертвые барьеры, врытые в землю, и особенно пугали так называемые парфорсные охоты. Двухлетний курс школы проходили около ста офицеров кавалерийских полков, а на охоты командировались, кроме того, ежегодно все кандидаты на получение командования полком. Стонали бедные кавалерийские полковники, вынужденные скакать на этих охотах верст десять — двенадцать по пересеченной местности, многие уходили в отставку, не перенеся этого испытания.
Суровые требования кавалерийской школы сыграли полезную роль. Постепенно среди кавалерийских начальников становилось все больше настоящих кавалеристов и все меньше людей, склонных к покою и к ожирению. Даже из нашего выпуска академии многие бывшие кавалеристы испугались школы. Посыпались рапорты о предоставлении командования ротой, и занятно было впоследствии видеть впереди какой- нибудь пехотной роты кирасирского штаб-ротмистра, салютующего палашом.
Желающих поступить в «лошадиную академию» среди нас оказалось всего восемь человек.
День в школе начинался с так называемой дыбы, то есть езды на казенно-офицерских лошадях, командированных из полков. Стремена снимались, поводья завязывались, а лошадей вестовые держали на кордах, на общем небольшом кругу. В середине круга стоял коренастый сухой подполковник Дидерихс. Он старался восстановить и крепить шлюз, то есть плотное прилегание верхней части ноги к седлу при абсолютной подвижности ноги ниже колена на всех аллюрах. Он добивался также автоматизма в прыжках через препятствия. Нелегко бывало нам на этих уроках после трехлетней сидячей академической жизни, но Дидерихс был непреклонен в своих требованиях, и дыба вполне оправдывала свое название.
После нескольких минут перерыва вестовые вводили в манеж прелестных светло-рыжих трехлетних кобыл, посылавшихся ежегодно с государственных заводов в школу для выездки и курса тренировки.
Система выездки была к тому времени установлена единая — по Филису, и она не представляла для меня затруднений, так как я был уже знаком с нею со времени службы в полку.
В ту пору по освященному традицией порядку большинство офицеров по субботам ездило в цирк Чинизелли, где собирался в этот вечер весь веселящийся Петербург; я лично, между прочим, бывать там не смел из-за всенощной у бабушки на Гагаринской.
И вот в один из понедельников, за завтраком в кавалергардской артели, все наперебой рассказывают о невиданном новом номере высшей езды француза Филиса. Последний, говорят, на чистокровном английском коне показал в субботу в цирке такое несравненное искусство, что публика замерла от восторга. После завтрака на столе появился лист бумаги для записи желающих пройти курс езды у этого наездника. Внести за это надо было по сто рублей, что для меня составляло почти половину месячного бюджета. Через несколько дней в маленький офицерский манеж собралась чуть ли не вся полковая офицерская молодежь. Мы выстроились. На правом фланге смены на простенькой казенной гнедой лошадке сидел щупленький полковник в общеармейской кавалерийской форме. Это оказался начальник офицерской кавалерийской школы, просивший нас, как выяснилось, принять его и его сотрудника, скромного армейского подполковника князя Багратиона, в нашу смену.
Точно в назначенный час в манеж вошел маленький старичок в штатском платье и, поздоровавшись с нами по-французски, начал свой первый урок. По-русски он тогда совсем не говорил. По его команде мы пошли рысью. Никто не понимал, зачем он нас гонит все скорее да скорее, велит отпустить мундштучные поводья и почему злится, когда мы задерживаем коней, сбившихся с рыси на галоп. Он требует, наоборот, для перехода из галопа в рысь толкать лошадь шенкелем вперед и заставлять ее выбрасывать противоположную шенкелю ногу. В манеже стоял ад. От раскормленных за зиму коней валил пар. Все неслись кто как умел, стукаясь о барьеры и наезжая друг на друга. Особенно попадало бедному полковнику как первому номеру и к тому же единственному в смене «колонелю», на которого Филис непрестанно кричал: «Mauvais! Mauvais, mon colonel!» (Плохо! Плохо, полковник!) Наконец, после постепенного перехода в сокращенную рысь — тротт, смена остановилась. Филис велел слезать с коней и вести их рядом с собой, в поводу, стараясь поднять им головы.
Пропотев не хуже коней, большинство вышло из манежа с совершенным отвращением к самодуру- французу. Его обступили человек шесть кавалергардских офицеров. Эта группа и прошла до конца курс Филиса.
«Лошадь не умна, но обладает исключительной природной памятью, это свойство и надо использовать», — говорил он.
«Она так же хорошо помнит ласку, как и наказание, и секрет выездки заключается в мгновенном поощрении или наказании за выполненное движение; через минуту всякое наказание будет для нее уже непонятным».
«Худшим наказанием для коней является осаживание, а потому если он намеревается закинуться на препятствие, то никогда нельзя делать поворота, а надо осаживать до тех пор, пока сам конь не предпочтет идти вперед».
«Как и человек, лошадь должна смотреть всегда в ту сторону, куда движется, а не наоборот, как это практикуется при старой системе выездки Бошэ».
«Самое опасное положение, если у тебя строптивая лошадь, — стоять на месте. Никогда не знаешь, что она может задумать; пошли лошадь вперед, и она уже не опасна».