здесь, как и во Франции, многих заставила призадуматься: одним, как моему коридорному, позволила голову повыше поднять, а другим, как тем чинам рейхсвера в серо-зеленых мундирах, что обедали накануне у нас в столовой, предложила держать себя поскромнее. Куда девалась былая наглость блиставших синими мундирами с высоченными воротниками офицеров императорской армии, баламутивших в прежнее время даже такую тихую заводь, как Вильдунген. Они приезжали сюда повеселиться и за отсутствием высокого начальства считали себя вправе не стесняться.
Да и военного оркестра, игравшего по вечерам перед нашим «Бадэ-Отелем», больше не слышно, и маршировавшей под барабанный бой молодежи по воскресным дням тоже не видно.
Поблекла, притихла Германия, но сможет ли она примириться с новым для нее положением побежденной и разоренной страны, уже не «великой державы»?
Вчера, меняя франки, я получил в банке в десять раз больше марок, чем неделю назад. Плачу за бутылку рейнвейна пять тысяч марок и уже к этим баснословным ценам начинаю привыкать. Куда же идет эта страна? Я все еще оставался при старом понятии о деньгах и почитал народ с обесцененной валютой столь же несчастным, как и просящего милостыню нищего.
Да и местные жители вокруг меня изрядно обносились, выглядят еще менее общительными, чем в старое время. Не угадаешь, что у них на уме.
С такими мыслями ехал я из Вильдунгена по окончании лечения в Берлин, напутствуемый добрыми пожеланиями всего обслуживающего персонала.
Берлин встретил меня, как обычно, своими аляповатыми черно-бело-красными вывесками, вымытыми улицами, фасадами безвкусных домов и заметно обнищавшей толпой.
Не без волнения подошел я и позвонил у того подъезда русского посольства на Унтер-ден-Линден, с которым были связаны воспоминания о моей службе военным атташе в Скандинавских государствах; мне в ту пору частенько приходилось по разным делам бывать в Берлине. Стены этого старомодного здания слышали в свое время сладкие речи самого кайзера, проезжавшего то пить чай к жене нашего посла, очаровательной графине Шуваловой, то завтракать у преемника Шувалова, престарелого российского посла графа Остен-Сакена. А всего несколько лет назад эти стены явились свидетелями тех враждебных воплей разъяренной берлинской толпы, что раздавались в день объявления Германией России войны.
Теперь это здание стало «опасным», ведь в нем располагалось посольство Страны Советов, и в этом я убедился по тому фотоснимку, на котором я был изображен нажимающим кнопку входного звонка двери посольства. Это ли не было доказательством сношений бывшего русского военного агента с Советской властью? Мне показали впоследствии этот документ мои парижские друзья из министерства иностранных дел.
Когда входные двери за мной закрылись, я, как бывший дипломат, хорошо усвоивший закон экстерриториальности, почувствовал себя уже одной ногой в России. Только уж, видно, многое в ней изменилось. В Париже рассказывали, что в России нет никакой дисциплины, между тем как первые встреченные мною на посольской лестнице молодые товарищи поднимались уже не шажком вразвалку, как прежние не то разочарованные, не то усталые от жизни дипломаты, а резвым бегом. «Вот это хорошо!» — подумалось мне.
А в приемной, где мне пришлось ожидать, паркеты блистали, дверные ручки горели, да и мебель как будто казалась подмененной. Грязненько ведь бывало в «императорском российском посольстве».
Полпред, как тогда именовался советский посол, находился в отпуске, и меня принял поверенный в делах, проявивший крайнюю осторожность, так часто свойственную временно исполняющим должность. Выслушав мою просьбу о советском паспорте, о возвращении на родину, он обещал запросить об этом руководство. Он также обещал выяснить, насколько интересует Советское правительство вопрос о сохраненных мною миллионах в Банк де Франс и связанном с ними моем финансовом плане.
И невесело было на душе, когда я шагал на обратном пути по людной в эту минуту Унтер-ден- Линден: довольно долго проработал я на дипломатической службе, чтобы знать, чего стоят обещания — «запросить начальство»! Для этого любезного представителя моей родины я как будто совсем чужой!
К чему было столько хлопотать о поездке в Германию, тратить последние и нелегко зарабатываемые гроши! Что скажу я дома в свое оправдание…
Однако эти навеянные минутным настроением размышления вскоре приняли совсем другое направление… Я ждал, долго ждал. Надо ждать еще. Ведь совсем не случайно московское радио «забыло» объявить бывшего военного агента в Париже вне закона. Значит, обо мне в Москве знают, помнят… Пусть «запросят начальство». Ответ придет, обязательно придет!
Я возвращался в Париж с ощущением исполненного долга.
Теперь надо ждать, ждать… Ждать, как бы это ни было трудно.
Приход «разводящего»
Поездка в Берлин, как я и ожидал, не оказалась бесполезной. Один из товарищей, встреченных мною в нашем берлинском посольстве, пролетевший как метеор через Париж, передал мне на словах приказ товарища Чичерина: «держаться и ждать указаний».
Хотя никаких средств, чтобы «держаться», этот патруль «часовому» не передал, но все же тот понял, что караульный начальник про него не позабыл.
Этот пусть и негромкий оклик Москвы оказался особенно ценным: наступавший 1924 год был тем «последним часом», который пришлось отстоять «часовому» после семилетнего пребывания его на посту. Этот час, как последняя верста для ямщика, всегда ведь представляется особенно тяжелым.
Поначалу, впрочем, казалось, что путь к сближению Франции с Советской Россией расчищается. Враги складывали оружие. Однако через несколько дней я получил от секретаря французской «ликвидационной комиссии» небольшую служебную бумажку, уведомлявшую, что по распоряжению председателя совета министров господина Пуанкаре всякие деловые отношения со мной порываются и текущий счет мой в Банк де Франс закрывается.
— Вот и не удержался! — сказал я своей жене.
— Ничего, еще поборемся! — как всегда уверенно, заявила она. — С волками жить — по-волчьи выть: Пуанкаре любит «досье» и без него не выходит на трибуну, вот и мы соберем эдакое «досье», благо у тебя больше и канцелярии нет, из сохранившихся у тебя лично архивов и документов, да такое, что любой адвокат согласится принять на себя твою защиту. Важно только попасть на какого-нибудь настоящего политического врага Пуанкаре.
И после долгого раздумья выбор наш пал на сенатора де Монзи. К этому парламентарию, состоявшему юрисконсультом крупнейших банков и промышленных предприятий, я относился более чем настороженно, познакомившись с ним на работе по заказам во время войны. Больно уж этот хромой от рождения, но живой, как ртуть, человек мог обмануть, и не просто, а так, как обманывали, вероятно, его предки, тонкие умом, какие-нибудь итальянские иезуиты.
— Я и не скрываю, — шутливо говаривал он сам впоследствии, — я обманываю и всех готов обмануть, кроме двух любящих меня одновременно женщин и генерала Игнатьева.
Познакомившись поближе, я уразумел, что противоречивые до крайности оценки личности Анатоля де Монзи объяснялись тем, что сам-то он представлял собой воплощение противоречий. Он наслаждался ими, они давали пищу его воспитанному на римском праве тонкому уму, они заполняли его жизнь: она ведь тем более бывает интересна, чем больше в ней скрыто противоречий. Разве при беспринципности буржуазного общества не оказываются нередко циники нежными поэтами, а пуритане — тайными сластолюбцами. Трудно было угадать, из каких побуждений де Монзи ломал копья, чтобы добиться восстановления дипломатических отношений с Ватиканом, и еще более загадочной могла показаться после этого его поездка в Москву, «к моим друзьям большевикам», как он говорил в 1921 году.
Мое обращение к нему с протестом на решение Пуанкаре по русским финансовым делам пришлось де Монзи на руку, укрепляя ту позицию, которую он занял, оказавшись первым политическим деятелем,