Зная про настроения наших солдат, я всячески уговаривал почтенного, но упрямого старика Палицына воздержаться от поездки в лагерь Мальи. Офицеры уже потеряли в наших бригадах всякий авторитет, и появление представителя бывшей царской ставки могло, естественно, вызвать у солдат возмущение.
Полное непонимание Палицыным политической обстановки привело к тому, что он оказался в самом смешном и жалком положении.
Желая избегнуть ораторской трибуны, он сел на лошадь и въехал в солдатскую толпу.
— Духовной пищи давайте! — крикнул ему один из вольноопределяющихся, выслушав несвязное объяснение генерала по бытовым вопросам.
— Знаю, знаю! — ответил старик. — У вас батюшек мало… Я немедленно командирую к вам лишнего священника.
— Ах, Алеша, — жаловался вернувшийся в тот же вечер в Париж убитый горем старый служака, — все я им готов простить, но за что, за что они в конце концов меня старой калошей обозвали.
От смешного до трагического один шаг, и если суждения и поступки Палицына казались мне продиктованными людьми, уже впавшими в полный маразм, то деятельность во Франции представителей Временного правительства подвергла тяжелому испытанию все те надежды, которые связывались у меня теперь с Февральской революцией.
Первого своего представителя Временному правительству посылать из России не пришлось. Он нашелся тут же, в Париже, этом большом городе, где люди могли прожить всю жизнь, ни разу не встретив друг друга.
В отличие от большинства царских эмигрантов, ютившихся на левом берегу Сены, наш новоявленный представитель имел свой адвокатский кабинет в самом центре Парижа, по странной случайности напротив мавзолея последнего короля Франции Людовика XVI, считал себя революционером и потому, разумеется, в царское время избегал знакомства со мной. Теперь же встретиться пришлось уже на служебной почве.
— Позвольте представиться — комиссар Временного правительства! — заявил густым приятным баском появившийся у меня в канцелярии интеллигент высокого роста с седеющей бородкой.
И странным кажется теперь, что при слове «комиссар» мне стало тогда как-то не по себе. Комиссары еще представлялись мне теми эмиссарами, о которых я читал в истории французской революции, — людьми, по первому знаку которых виновных, а иногда и безвинных отправляли на эшафот. Впрочем, Евгений Иванович Рапп, перенявший от французов лишь вежливую и в то же время напыщенную манеру обращения с новыми знакомыми, терял всю свою внешнюю важность, как только переходил в разговоре с французского языка на родной. Грозный комиссар писал какие-то поучительные приказы, но по существу оказался самым благодушным интеллигентом и подбадривал себя лишь никому неведомым своим революционным прошлым и происхождением из военной семьи.
«Не забывайте, Алексей Алексеевич, — напоминал он мне не раз, — отец мой тоже ведь был полковник!»
«А генералы-то ваши здешние — все настоящие проститутки!» — пожаловался он мне, после того как я заслужил у него доверие своей от них отчужденностью.
Столь нелестную оценку нашим старшим войсковым начальникам Рапп вынес в результате всех своих бесплодных попыток примирить наших солдат с обворовывавшими их офицерами, еще меньше меня постигая пропасть, отделявшую солдат от офицеров.
По-видимому, Временное правительство не вполне было удовлетворено деятельностью Евгения Ивановича, так как из России был прислан на подмогу некий Сватиков. Корректный в обращении Рапп почти не вмешивался в мои служебные дела, тогда как Сватиков, в первый же день своего приезда, устроил мне, правда, хоть и телефонный, но все же грозный разнос. Оказалось, что, заранее против меня настроенный, он по приезде в Париж, прямехонько с вокзала, направился в мою канцелярию на Элизэ Реклю. Была суббота, занятия кончились, все разошлись, и дежурный по управлению офицер, один из тех гвардейцев, которых Временное правительство «спасало», командируя без всякого повода в мое распоряжение, наотрез отказался пропустить в мой служебный кабинет неизвестного ему толстенького штатского господинчика, несмотря на то, что тот назвал свою фамилию.
— Как же вы смеете не знать, кто такой Сватиков? Это не канцелярия, а монархическое контрреволюционное гнездо! — свирепо разносил незнакомец дежурного.
— Завтра воскресенье, — заявил мне после неприятного объяснения именовавший себя комиссаром Временного правительства незнакомец, — благоволите дать распоряжение вместо обедни всем собраться на митинг, на котором я произнесу речь.
Извольский к тому времени уже покинул свой пост посла, и поверенный в делах Севастопуло подтвердил необходимость выполнять все распоряжения Сватикова. О его приезде посольство уже получило специальную телеграмму из Петрограда.
Публичные выступления явно не удавались Сватикову.
— Чего его слушать? — неожиданно раздался возглас из солдатской толпы, когда этот оратор с большим красным бантом в петлице изливал свою душу перед солдатами. — Гони с трибуны этого палихмахтера!
— Какой он тебе палихмахтер? Это же комиссар! — вступились за Сватикова другие солдаты.
— Врет он! Клянусь богом, врет! Еще намедни он мне в Париже волосы стриг! — не унимался сватиковский оппонент.
Зато в закулисных интригах Сватиков показал себя мастером, и я не без удивления прочел в опубликованном им же донесении Временному правительству о том, что, по словам, якобы слышанным им от моего родного брата, я-то и являлся «главой монархического заговора в Париже».
Оба мои «комиссара» закончили свою карьеру вместе с Временным правительством: Рапп остался парижанином, а Сватиков сделался таковым, оценив, вероятно, кухню парижских ресторанов.
Становилось ясно, что солдаты не могут получить ответы на волнующие их вопросы от приезжавших к ним ораторов. Войска с нетерпением ждали замены Палицына представителем Временного правительства, но назначенный на эту должность генерал-майор Занкевич по неведомым причинам задерживался в Лондоне.
Не хотелось верить ходившим за моей спиной слухам: по одним — Занкевич поджидал в Лондоне какого-то таинственного моего заместителя по делам снабжения, по другим — ему навстречу выехал состоявший при Палицыне полковник Кривенко, уже просто рассчитывавший заменить меня на посту военного агента во Франции.
Возникали те интриги, которые во все прежние времена приносили столько вреда на Руси. Правда, в старом мире, везде, где только люди совместно работали, могло развиться чувство зависти к тем, кто занимал более высокое служебное положение или хотя бы получал более высокий оклад жалованья. Но в то время, когда иностранцы подкапывались один под другого с определенной целью просто добиться собственной выгоды, — в царской России многие делали то же самое без всякого личного интереса, как бы по унаследованной от предков бюрократической привычке.
Под звуки «Марсельезы», заменившей старый русский гимн, утративший с отречением царя всякий смысл, вступал на французскую землю уже третий по счету представитель ставки, являвшийся почти во всех отношениях моим непосредственным начальником. Украшавший его грудь ярко-красный бант должен был сказать мне без слов, что мой бывший коллега, военный агент в Румынии и Австро-Венгрии, Михаил Ипполитович Занкевич «настоящий революционер». Впрочем, военный представитель Временного правительства счел своим долгом подтвердить мне это, заявив, что прежде всего он хочет познакомить меня с революционными методами управления. Когда слова превратились в дела, то новые методы оказались крайне просты.
— Ваше бюро при главной квартире упраздняется, — заявил мне в поезде из Булони в Париж Занкевич. — Мне самому, как представителю ставки, там тоже делать нечего, но я назначу своего уполномоченного, очень дельного офицера, — Кривенко. Все вопросы, касающиеся наших бригад, тоже