причине крайней физической усталости… Я сказал, что у меня болят ноги, просто невыносимо болят пальцы: опять мозоли, опять грибок; все такое. У меня, наверное, нашлось бы несколько сотен причин… Хотя бы потому, что нам с Ханни нельзя попадаться на глаза – никому! Самая большая причина! С этим не поспоришь!
Они ходили вдвоем, ходили, носили вещи, вещи, хлам… Наконец, въехали в билдинг. И вместе с ними въехал какой-то странноватый запах, который, как я полагал, они приобрели за время проживания в руинах. Я полагал, что это был запах сырости, запах мха, плесени, а также псины. Этот запах стал расползаться. Первым, кажется, его невыносимость почувствовал я. Я проснулся утром от того, что не мог дышать. Я сперва решил, как обычно, что это удобрениями с поля тянет, но потом, принюхавшись и осмыслив запах, понял, что это нечто иное, это просто запах чего-то разлагающегося, чего-то отсыревшего, давно умершего… Запах набирал силу и властно распространялся дальше. Уже не я один стал водить носом и спрашивать, что бы это могло быть. Запах становился все более и более тошнотворным; пахло самой настоящей блевотиной, и запах шел не откуда-нибудь, а из комнаты Потаповых. Я стал спрашивать Ивана, в чем дело, что это за вонь. Иван ничего не сказал, как-то хитро и виновато повел плечом и не сказал ничего. Видно было, что скрывал что-то, знал и скрывал. Когда запах стал есть глаза и у Ханумана начался от него приступ астматического кашля, он сквозь слезы и судороги в груди закричал, лупя ногой в стену: «Даже мертвый старик не вонял так ужасно, как вы, люди, там за стеной!»
Потапов пришел, чихая и вытирая глаза платком, он вошел в нашу комнату, весь красный, весь трясущийся и сказал:
– Все, бля, больше не могу, нах…! Пиздец!
Меня вдруг сковал ужас, холодок пробежал по спине; я подумал, что уже несколько дней я не слышал его брани, не видел Лизу, не слышал, как скулила собачка. И жена Михаила Маша не выходила готовить! Не может быть!
– He могу, бля, больше нах…! У меня же аллергия! – кричал Потапов.
– В чем дело, скажи толком!
– Маша шелк красит, батик, платки для бабушек, на заказ, русская роспись. Но как эта краска воняет! Пиздец какой-то! Просто невыносимо! Я больше не могу! Все, бля! Стелите матрас мне тут!
Мы его взашей:
– Get lost! Go in hell! Fuck off, motherfucker![67]
Как выяснилось, его жена неплохо рисовала по шелку, знала технологию, ведь когда-то училась и прошла курсы какие-то; она и шила, и вязала, и все такое, на все руки мастерица да рукодельница, умница-благоразумница была наша Маша! Потапову пришла в голову идея начать производство платков и шалей. Он накупил на свои и Ивановы деньги шелка, краски, смастерил каркас, на который натягивался шелк, и наладил мануфактуру на дому. Он заставлял ее подшивать шелк, потом красить, потом не знаю что, все как там оно полагается. Маша работала по двадцать часов в сутки. Потапов держал свой бизнес в большом секрете, пока не перестал физически переносить запах краски, потому как, говорил он, если поначалу еще можно терпеть, но вот когда под конец банки образуются сгустки, вот они-то, бля, так воняют, что просто блевать хочется. При этом в комнате их был маленький трехмесячный ребенок, Лиза да собака, и они там без вентиляции сидели круглосуточно и дышали этим дерьмом. Думаю, если б бабушки узнали, какой ценой делаются шали и платки, которые они покупают, они бы отказались покупать эти вещи, они бы нашли способ засадить Потапова за решетку, за нечеловеческое отношение к людям!
Хануман, когда я ему рассказал, больше не здоровался с ним; он просто называл его всякими нехорошими словами типа “motherfucker”, “son of the bitch”, “sister sleeper”, “bloodsucker”, “bloody bastard”, “blasted bastard”, “fucking miser”[68]; слов было много, но суть одна.
Вдобавок к запаху в кемпе становилось грязней и грязней; я редко выходил из комнаты, а зайдя один раз на кухню, решил не заходить туда больше никогда. Я отказывался думать о том, что еда, которую готовил с Непалино для меня Хануман, готовилась на кухне, на плите, залитой черным слоем жира, с прилипшим к ней куском помидора. Следы от брызг жира с семенами кунжута, залипшими в нем, были повсюду! И на стенах! И на окнах! И на потолке! Просто везде! Объедки! Колбасная шкурка! Хвостики от рыб в масле! Оставленные огромными военными сапогами давно застывшие следы по всему полу и потолку! Волосы с лобка в мойке! Рис! Волосы с лобка на подоконнике! Соль! Волосы с лобка с ошметками колобка на бумаге для выпечки! Мука! Черт-те что! Просто свалка! И все это воняло… Такой грязи я не видел нигде и никогда! Даже бомжи на пяэскюлаской свалке были более чистоплотные, чем арабы и албанцы, которые жили в нашем билдинге!
Появились, наконец, тараканы. Первый таракан появился посреди белого дня на белом столе, на котором только что мяла свое тесто албанка; красивый жирный черный таракан бежал по белому, посыпанному мукой столу, а за ним, на четвереньках и тоже по столу, бежал сомалиец и туфлей наносил удары. На все на это глазели арабы и хохотали; они еще не понимали, что их ждет впереди. Второй и третий тараканы появились у мойки; на них даже не отреагировали, как на первого. Затем они поползли из всех щелей, и к этому почему-то все отнеслись совершенно нормально, как к чему-то неизбежному или даже необходимому, как к волосяному покрову или сыпи на коже. В конце концов тараканы заполонили весь кемп. И Хануман стал звать наш лагерь красивым словом “cockroachium”[69] . Однако веселей от этого нам не стало!
Как рассказывал Иван, он однажды вышел в кухню сделать себе ночью чаю… Нет! Его заслал Хануман! Да! Его заслал Хануман. Сам он бы не поднялся. Хануман послал его сделать индийский чай с медом и сливками, потому что у Ханумана началась его мигрень, «дикая мигрень», говорил ему ночью бессонный Хануман, «такая особая мигрень, которая начинается у всех индусов после перемещения в Европу… тебе этого не понять», говорил он Ивану, который ловил каждое слова индуса, боготворя его как гуру. «Такая особенно свирепая мигрень, которая случается у тех, кто перебирается в северные страны… эта мигрень такая же обычная для индуса вещь, как и ностальгия… но она мучает нас еще сильней любой ностальгии!» Иван готов был ему ноги мыть и спину мять, и в сите воду носить! Так его заворожил Ханни. Иван был ради него готов на все. Я об этой мигрени слышал тысячу раз. Начиная со знакомства. По словам его, эта особая мигрень обычно начинается в левом виске, расползается как паутина по всему левому полушарию, и в итоге, как утверждал Хануман, он ничего не может потом слышать на левое ухо, ничего не видит левым глазом, или почти не видит, или видит, но как в тумане… Он ничего не может есть; он с трудом управляет левой рукой и левой ногой; от головной боли не то чтобы аппетит пропадает, но его даже тошнит, а иногда он говорил, что его даже рвало, но, скорей всего, он врал… Он попросил Ивана сходить принести ему чаю, потому что только чай он и мог пить, есть не мог, но чай мог, да… Так вот, Иван вошел в кухню в три часа ночи; он сперва не понял, что происходит. Вся кухня шевелилась, кухня была черной, движущейся, живой. Он подумал, что ему это снится. До него не сразу дошло, что все было облеплено тараканами и все они сновали. Это было похоже на тучу саранчи, которую он видел летящей из Киргизии в Туркменистан, когда служил в армии; у него возникло впечатление, будто стая саранчи залетела в кухню и остановилась пообедать.
Это дошло до офиса; приехала пестицидная бригада; всё опрыскивала несколько часов, всех нас выгнали на улицу. Мы с Хануманом и еще тремя нелегалами из Шри-Ланки спрятались в поле за высокие кусты, стояли и курили. Ханни разговаривал с тамильцами о чем-то, поднялся ветер, пошел дождь, весь лагерь был под дождем. Бригада уехала; азулянты вошли в билдинги, которые воняли еще хуже, чем краски Потапова. Несколько часов выметали кучи дохлых тараканов; при этом албанские и сомалийские женщины тут же начали готовить пищу, хотя всех предупредили, что как минимум сутки нельзя ничего готовить. И несколько дней спустя выстроилась очередь к медсестре – с отравлениями. С тех пор мы всегда готовили только в нашей комнате, даже полуночный чай.
Тоже в мае… Лиза и ее курдская подружка прибежали к нашим окнам, наперебой галдя, что там! в контейнере! лежит что-то! Но что именно, мы не сразу поняли, рассудок отказывался понять и переварить, и уяснить или поверить в то, что они нам кричали. «Голова мертвой лошади и копыта!» Мы с Хануманом, как любители всего бизарного, как любители натурализма, пошли посмотреть, правда ли. И действительно, в контейнере среди картона и черных пластиковых мешков наряду с обычным мусором в таком же обычном пластиковом черном мешке лежала огромная голова лошади (как мне показалось, пони)! И копыта. Много крови; много крови растеклось по дну контейнера; и уже, не обращая внимания на собравшихся людей, ползали, сновали, попискивали и лакали кровь огромные серые крысы.