квашню хватит.
«Он-то зачем тут? — с удивлением подумала она о Макееве. — Еще куря какая-то, мука…»
Но вслух тоже ничего не сказала.
В другой раз та же Марунька, уже под вечер, толкнув ее, сказала:
— Гляди-ка, чего я привезла тебе. От Мишухи твоего письмо.
Это было первое письмо от братишки из заключения. Катя шевельнулась, разлепила горячие губы:
— От Мишеньки?! Ну что ж ты, читай…
Мишка, добрая душа, слал всем поименно поклоны, спрашивал, живы ли и здоровы все их с Катей малолетки, как она там с ними управляется, наказывал особо следить за Игнатием, потому что «он, дурак, заполошный, любит на дерева лазить да качаться на ветках, и брякался оттуда даже при мне не раз». И лишь далее сообщал, что находится не в тюрьме, а в колонии, конвою за ним никакого нет, работает в тепле, в картонной мастерской, клеят они большие коробки дли махорочной фабрики, в которых якобы солдатам на фронт табак отправляют. «А самое-то главное, Катя, в чем? На следующий год я учиться буду, — делился радостью Мишуха. — Начальник колонии тут, Катя, хороший, он вызывал меня, расспросил обо всем, за что меня осудили…»
— Ну-к, дай сюда, — встрепенулась на этом месте Катя, вырвала письмо и стала дальше читать про себя: «…ну, я ему, Кать, все рассказал без утайки про Пилюгина, ты уж прости… Про то, значит, как Донька наша помирала. Он, конечно, начальник-то, не похвалил меня за Пилюгина, да и сдалося мне, не шибко и осерчал, только головой покачал, белая у него голова-то, как у дедушки Андрона, да сказал, что начальник мастерской меня хвалит, что если я так же хорошо и дальше буду работать, то осенью он меня в школу учиться определит, а то, говорит, что ж это такое, молодой парень, а окончил всего четыре группы…»
В конце письма Михаил просил об нем не изводиться, «в колонии, Кать, конечно, и шпаны всякой имеется, да я с ними не якшаюсь». И в заключение спрашивал, пришли ли письма от бати да от Степана Тихомилова, как они там воюют, просил передать им тоже его поклоны и объяснить, что он «не извергом вырос, а Пилюгина Артемия еще бы дважды без жалости убил, как фашиста…».
Катя читала, слезы капали на жесткий, грубый листок, промачивали его насквозь. Потом это промокшее письмо она спрятала на груди, будто хотела высушить теплом своего тела, и снова лежала на кровати, отвернувшись к стене, без движения до утра.
А утром, едва разбелилось, в доме опять появился дед Андрон, не опасаясь разбудить детей, сон их на рассвете каменный, громко затопал по полу мокрыми сапогами — с полночи, оказывается, ударил дождь, громыхал до самой зари гром, а Катя, лежа в тяжком полусне, ничего этого и не слышала. Но от топота Андроновых сапог, от его злой воркотни она очнулась, села на кровати, спустив ноги на пол, стала молча глядеть, как он щепал на растопку лучины от мокрого же полена.
Похудевшая и растрепанная, она повернула голову к светлому оконцу — там брызгал уже не сильный теперь дождик, теплый, парной, видневшаяся в окно седловина меж двух холмов была заполнена белым туманом. По этой седловине стекала к деревне каменистая дорога, по ней сейчас медленно текло вверх колхозное стадо. Коровы, телята, овечки и ягнята, удаляясь, таяли в этом белом молоке, растворялись бесследно.
— Ну, поднялась, слава те господи, — проворчал старик. — А то уж один пожар не сгаснет, а другой, гляди, займется.
— Что такое? Стряслось чего, что ли? — спросила Катя, не узнавая своего голоса.
— Вчерася Федотья Лидку костылем избила и в доме заперла. Сожгу, орет, тебя прямо в дому, что пастушить им взялась… Вчерась табун кузнец Петрован выгонял, седни Маруньку-счетоводиху я уж до обеда своим распоряжением нарядил, а после обеда, с конишками как управлюсь, сменю ее. В район ей за почтой надо. Ать, зараза, не горит…
Говоря это, старик крючком вертелся у печки, залез туда с бородой, в самый дым, валивший через закопченное чело в трубу, задохнулся, выдернул голову, стал откашливаться.
— Ребятишки-то чего, лоботрясы, хоть бы с вечера полешко на растопку припасли. Так ты слышь, что я тебе говорю-то? Дела-то в колхозе какие?
— Да слышу. Счас вот я… Разберусь там с Лидией.
— Ну-к, побежал я тогда на конюшню. А дождичек-то, Катерина! В самый угод, на тепленькое зерно! Нагляделся господь на людские страдания…
Ребятишки еще не проснулись, когда она пила чай с белым пшеничным хлебом — видно, кто-то, Марунька, а может, старуха деда Андрона или грузная тетка Василиха, которая вроде тоже появлялась за это время в дому, испек из той муки, что принес кузнец Макеев. Пила и думала спокойно, что вот теперь и все, совершилось в жизни то страшное и обыкновенное, что в ней всегда и происходит, очертился и замкнулся еще один круг из бесчисленного количества таких же, из которых жизнь и состоит, осталась она одна в этом круге с четырьмя малолетками, и никому они, кроме нее, не нужны теперь и не выживут без нее.
Думала так Катя, а какой-то краешек сознания тревожил ее — что это быстро так она пришла в спокойствие, ведь убили на войне отца ее и Степана… Навсегда они легли где-то в чужую землю. Будут над Романовкой и дожди идти, как сегодня вот, и туманы плавать, и вьюги мести, будут люди делать свою извечную работу, и все это теперь без них… Да как же это ей еще кусок в горло лезет?!
При этой мысли где-то под черепом возникла горячая волна, голова закружилась, но тотчас же все и прошло. «От голода, сколь дней ничего не ела», — равнодушно отметила Катя. И еще подумала, что ведь, в сущности, она давно обманывала себя надеждой, что придут вот-вот письма от отца и Степана, где-то внутри накапливалось и укреплялось совсем противоположное, вон тогда, как Михаила осудили, она ж ясно видела, что дед Андрон с кузнецом скрывают от нее чего-то страшное, да упрямо не хотела со всем этим считаться. И за это свое упрямство расплатилась таким вот потрясением, надежда ее разлетелась в прах, едва Дорофеев протянул ей два конверта. Но боль от сознания гибели отца и Степана была теперь будто давней, она незаметно для себя притерпелась к ней, хотя сейчас вот пришло не спокойствие даже, а просто какая-то пустота…
И еще Катя, дохлебывая морковный чай, ощущала себя в чем-то виноватой. Она отставила пустую чашку, прихмурила брови: в чем и перед кем?
Перед глазами, когда она лежала пластом, часто возникало болезненное лицо Дорофеева, она видела его руку, которой он протягивал ей зловещие конверты, слышала его ужасный голос: «Они пришли давно, да вот никто не знал, как тебе… сообщить». — «Проклятый, проклятый! — стонала она сквозь стиснутые зубы, отворачивалась к стене, старалась избавиться от ненавистного лица секретаря райкома, от его дергающихся век. — Вечно бы и держал эти конверты у себя…»
Сейчас она встала, прошла в угол, где стоял столик с выдвижным ящичком. Она припомнила вдруг: когда ее, бесчувственную от рыданий, привезли домой и уложили на кровать, сквозь рев ребятишек и тоскливые всхлипывания бабки Андронихи пробился голос Дорофеева: «Извещения эти возьмите кто нибудь, потом ей отдайте. Для назначения пенсии ребятишкам это важный документ», а голос кузнеца Макеева откликнулся: «А вон в ящичке стола и положь».
Конверты действительно лежали в ящичке. Катя прикоснулась к ним, как к горящим углям, взяла, глянула на штемпели и обомлела; похоронные пришли как раз в те дни, когда судили Мишуху. Да ведь если бы тогда и это еще горе на нее свалилось, вовсе бы ей не выжить! Значит, все правильно он, Дорофеев, сделал и рассчитал, и колхоз ей навязал с умыслом, горе горем, мол, у кого его мало сейчас, а вот тебе еще одна забота, людям-то жить надо как-то, вот и заботься давай об людях, а свое горе уж как нибудь на вторую очередь отодвинь…
Такие мысли, одна за другой, крутились в ее голове, и каждая приоткрывала ей что-то новое, какие то неизвестные ранее стороны жизни, заставляя видеть дальше и глубже. И вдруг, потрясенная, она, сжимая в кулаке злосчастные конверты, присела у окна: да ведь не она покуда заботится о людях — какие уж там особые ее дела за полтора-то месяца, лишь поколотилась маленько, чтоб хоть как-то пашню засеять, — а люди о ней! И Дорофеев этот, дед Андрон, тетка Василиха, кузнец, Марунька-счетоводиха, даже Лидия Пилюгина… Да как бы она без этих людей, никак же невозможно бы тогда перенести все свалившиеся на нее лиха!
Она сидела у окошка недвижимо. Ночной дождь совсем иссяк, с крыши скапывали крупные капли,