словно положил на стол, на листы белой бумаги.
От главнокомандующего по правую руку — князь Ливен, его главный советник. Дальше — граф Фермор, сухой и жилистый немец. По левую — граф Румянцев, что был назначен командовать дивизией вместо павшего в бою генерала-аншефа Лопухина. Дальше сидел граф Сибильский с длинными польскими усами, горячий и боевой, потом генерал Вильбоа. Ещё дальше— командиры полков.
— Прошу прощения, ваше превосходительство, — говорил Сибильский — он путал ударения, ставя их по-польски. — Никак не соответствует действительности, что у нас нет провианта… В моей части фуражу и провианту достаточно. А зимние квартиры в Кенигсберге удобны. Население большое, обеспечит нас сполна…
Апраксин избычился и, положив руку на лицо, из-под пальцев тускло смотрел на говорившего.
— Не сомневаюсь, что и великая государыня нашим отходом после победы под Гросс-Егерсдорфом весьма удивлена будет! — заканчивал Сибильский.
Белоглазый Ливен смотрел в упор на разгорячившегося генерала.
— Прошу, одно короткое замечание, — начал Ливен с немецким акцентом. — Не сомневаюсь, что мнение генерала Сибильского — мнение польского патриота… Он, натурально, предпочитает, чтобы русская армия стояла не в польской, а в прусской земле. Понятно! Но доводы его высокопревосходительства генерал-фельдмаршала настолько вески, что говорят сами за себя… Я — за уход на зимние квартиры в Курляндию или в Польшу… У нас нет ни фуражу, ни провианту.
Наступило молчание. Главнокомандующий отнял руку от лица обвел всех тяжелым, дерзким взглядом:
— То-то и есть! Кто еще из господ командиров желает высказаться? Нет никого? Приказываю отходить на зимние квартиры в Курляндию… Отдохнем до лета, а там что бог даст… Увидим!
Апраксин поднялся, блеснул орденами, звездами и, как радушный хозяин, пригласил с облегчением: — А теперь прошу ко мне! Отужинаем, чем бог послал! Тут прислали мне два пастета версальских — из ветчины да из рябчиков. Отменные… Отведаем!
Наутро барабаны били генерал-марш.
Поход!
Но не поход.
Отступление. Из Пруссии на зимние квартиры. В Курляндию…
— Что же это, братцы? — шумели солдаты и офицеры. — Только мы пруссака разбили, еще не добили, да уходить? Со стыдом свой тыл показывать? Что ж такое? Говорили — идём на Кенигсберг, на зимние-де квартиры…
И у всех на лицах была досада, «с гневом и со стыдом смешанная» как записал очевидец тех далеких дней. Сколько крови пролили, а плоды победы— упустили. В чем же дело?
Дело было в том, что накануне военного совета, когда бивак спал в белеющих под луной палатках, на взмыленных конях прискакали из Петербурга с эстафетой два курьера. Их задержали караулы.
— К главнокомандующему! — проговорил один из них, полковник Гудович. — Срочно… По высочайшему повелению.
Караул пропустил спешившихся всадников, дежурный офицер повел их к ставке… Прошли прямо в калмыцкую кибитку…
Вельможа помещался там вместе со своим лекарем. Тощий немец спал неслышно на походной кровати, фельдмаршал же, огромный, в ночном колпаке, в стеганом шлафроке, возлежал на пуховом ложе. Ему не спалось. В кибитке крепко пахло душистым куреньем. На столике у изголовья горела свеча.
На ковре перед кроватью усатый гренадер рассказывал сказку:
— И вот и говорит старуха царю: и потому, говорит, твоя дочка Несмеяна-царевна никагды не смеетца, потому што у нее того телосложение не позволяет… Нет-де у нее того самого места, от которого у девок завсегда, на сердце радость играет…
Боярин сосредоточенно сосал трубку с длинным чубуком, дым валил у него между щек, рот растягивался скверной улыбкой:
— Ха-ха… Вон оно што… — смеялся он. — Эй, кто там? Эстафета из Петербурга? Допустить!
Оба офицера разом шагнули к ложу вельможи.
— В собственные вашего превосходительства руки! — отрапортовал Гудович, вручая пакет.
— Ну, спасибо… И ступайте прочь! — пробасил Апраксин, разом спуская на ковер волосатые ноги с искореженными пальцами. — Эй, свеч! Очки подайте!
Долго разбирал старик спешно писанные строки. Дочитав, снял очки, потер глаза и перекрестился на свечу, пламя которой колыхал легкий сквознячок:
— Слава те господи! Вот это дружок, так дружок. Спасибо, упредил. Спасибо.
Письмо было от великого канцлера, от Бестужева. Он сообщал, что государыня Елизавета Петровна, в последнее время пребывая в Царском Селе, изволила слушать обедню в церкви. Почувствовав себя плохо, из церкви вышла, приказав, чтобы за ней не ходили. А выйдя одна — упала без памяти прямо под алтарным окном на осеннюю мураву — припадок крепкий был. Народ в смятении толпился кругом, смотрел на царицу, лежащую на земле, подступиться боялся:
— Тронь-ка царицу, чего за это будет!
Наконец дали знать придворным, послали за врачами. Первым прибежал француз Фусадье, пустил кровь. В креслах бегом принесли любимого врача государыни больного грека Кондиоди. Примчался француз Пуассонье… Принесли ширму, кушетку, уложили на нее больную. Два часа бились, стараясь привести в чувство, а когда привели, то оказалось, что она так прикусила язык, что не могла говорить, и уже все думали, что государыню хватил паралич. И теперь еще она изволит говорить невнятно. Все, все так и думают, что ее конец недалек…
Главнокомандующий тряс седой головой. Как же теперь ему из этой заварухи выбираться? Своей викторией под Гросс-Егерсдорфом солдаты всю песню ему испортили… И нужно было им так драться! И все Румянцев! Расхлебывай вот теперь ту кашу, чтобы гнев их высочеств с себя снять. Ин придется из Пруссии на зимние квартиры враз уходить… В Курляндию, что ли…
Главнокомандующий снова лег на подушки, обдумывая положение. Долго лежал, заснуть не мог. Тревога грызла его душу, томили сомнения. «Ну, хорошо, отойдем… А ежели государыня не скоро помрет, тогда что? За эти-то квартиры придется мне же отвечать… И дернуло же меня сто тысяч талеров от Фридриха тогда, через великую княгиню Екатерину принять! И деньги-то пустяшные, ей-бо…»
Вздохнул:
«Ну, авось дружок Алексей Петрович выручит. Голова. Да и Екатерина Алексеевна, великая княгиня, поможет… Гадко!»
И крикнул дежурному офицеру:
— Эй, там! Послать ко мне сказочника… Устинова, что ли… Гренадера. Пусть доскажет. Не спится…
Отступали из Пруссии быстро, не то что наступали. А как опять Инстербургом полки шли, все жители в окошки выглядывали да ухмылялись. 15 сентября перешли Неман, а в Курляндии уж известно какая погода — полная осень… Дожди, желтый лист с деревьев, вороны на мокром жнивье перелетывают. Каркают к дождю… Солдаты, отступая, бесперечь ворчали:
— Сказывают, оттого отступаем, будто провианту нету. А и фуражу и провианту полно… Навалом… Генералы грызутся, а у нас чубы болят. Да мы теперь всю Пруссию взяли бы, да пруссаков выгнали, местное население и не пошевелили! Пусть живет! А то теперь встречным на дороге стыдобушка в глаза смотреть…
И, снова, нахлестывая своего костистого донца, кляня грязь и слякоть, встречу отступающей армии, поосторонь дороги иноходью ехал денисовский ординарец казак Емельян Пугачев. Мохнатая шапка с красным верхом от дождя огрузла, сползла на глаза, пика осклизла в посиневшей руке. Он спешил в 3-й Донской полк с приказанием — подтянуться вперёд, а то фуражу не будет… А куда тут — не то что подтянешься, а просто не проедешь, когда рыдван главнокомандующего восьмериком цугом почитай всю дорогу загородил…
— Казак! — загремел пьяный бас из конвоя Апраксина. — Казак, мать твою туды! Куда тебя черт несет встречь пути! Нагайки захотел? Не видишь, кто едет?