— Все ясно! — изрек генерал и поочередно посмотрел на полковника, сидевшего слева от него, а затем на майора, сидевшего справа. Майор был еще и секретарем суда — он записывал железным пером вопросы и ответы Соколова.
Генерал тяжело встал, поднес к глазам небольшой листок и почти по складам прочитал то, что было заранее в нем написано:
— Именем его императорского величества вы приговариваетесь к смертной казни через расстрел! Приговор будет приведен в исполнение сразу же по получении подтверждения по телеграфу из Вены!..
Соколов был готов и к такому исходу, но у него потемнело в глазах. Он крепко сжал кулаки, желая физическим напряжением и болью от наручников подавить в себе секундную слабость.
Австрийские офицеры с любопытством вперились в лицо русского полковника. Страх смерти, по их опыту и расчетам, обязательно должен бы исказить черты подсудимого. Но они просчитались. У Соколова лишь заходили желваки на скулах, он с вызовом встретил взгляды своих врагов.
— Молодчика расстрелять завтра на рассвете! — бросил генерал секретарю судилища и, еле волоча ноги, стал спускаться с возвышения, где стояло его кресло.
Кулаки Соколова побелели от напряжения. Если бы не оковы, Алексей бросился бы на генерала и пристукнул его на глазах аудиторов. Караульные, видя его состояние, взяли оружие на изготовку.
Тем же лабиринтом лестниц и коридоров Соколова повели в его камеру, где на этот раз оказались зажженными и керосиновая лампа, и свеча, приклеенная расплавленным воском к деревянному столу. Перед свечой лежала библия.
С железным скрипом закрылась железная дверь. Соколов сел на постель, которую сегодня оставили ему.
Приговор и расстрел на рассвете следующего дня явились для него полной неожиданностью, он словно оглох и ослеп на несколько минут.
«Возьми себя в руки, Алексей! — приказал он самому себе. — Ты русский офицер, и врагу не удастся тебя сломить!..»
Полковник высоко поднял голову. Взгляд его уперся в серую каменную стену. Мокрый гранит перед его мысленным взором вдруг словно раздвинулся. Алексей увидел себя маленьким мальчиком, бегущим навстречу отцу. Споткнувшись о выступающий из земли корень, он не успевает упасть, его подхватывают сильные и добрые руки отца. Жесткие усы щекочут шею…
Сразу вслед за внезапным воспоминанием детства, вытесняя его, пронзая болью потери, перед ним появилась Анастасия. Ощущение счастья на ее лице сменилось озабоченностью и тревогой, как в тот миг, когда она узнала, что надвигается война.
«Как хочется жить, чтобы бороться, чтобы любить Настю, хранить и беречь все, что она олицетворяет собой — родину, будущее, детей, народ…»
Алексей не мог сидеть. Жажда жизни и борьбы охватила его. Ходьба по камере не успокаивала, грудь сжимала смертная тоска.
«Возьми себя в руки, Алексей, — сжав челюсти, приказал он себе. — Ты жив! Ты человек! Не роняй чести России, русской армии!»
Ком в груди остался, но физическое напряжение всех мышц, готовое вот-вот разрядиться холодной нервной дрожью, пошло на убыль. Соколов снова сел на постель, подложил под спину жесткую подушку и задумался.
«Ну что ж! Видимо, надо подводить итоги! — жестко решил он. — Добился ли я того, чего желал? Почти всего!.. А если быть откровенным — стоило ли тратить жизнь на, то, что тобой достигнуто?!»
Детство, отец и мать, кадетское и юнкерское училища в мгновение пронеслись перед мысленным взором Алексея, и он не нашел в них ничего, чего мог бы стыдиться. Он был всегда честен, прям и не труслив. «Я бы повторил еще раз этот путь, — решил он. — Если бы бог, конечно, дал мне вторую жизнь!» Затем полк, офицерская среда, товарищи-гусары, дни строевой службы, промелькнувшие как один, его лихой гусарский эскадрон, в котором он запретил вахмистрам отпускать нижним чинам зуботычины, как это практиковалось младшими и старшими офицерами во всей русской армии. В офицерском собрании на него смотрели как на белую ворону, но уважали, а кое-кто из корнетов даже стал подражать. Ведь времена менялись, наступал двадцатый век, и в русской армии начали распространяться прогрессивные веяния, идущие от молодых офицеров Генштаба.
Казармы, полковая школа, парфорсные охоты, выездка лошадей, балы у окрестных помещиков, на которых первыми гостями всегда были офицеры-кавалеристы, женитьба на милой хохотушке Анне — вся гусарская молодость и начало возмужания вспомнились Соколову. Они быстро ушли, оставив лишь легкий вздох сожаления.
Память перенесла его к годам русско-японской войны и первой русской революции. Он провел их в академии Генерального штаба, хотя, как и все русское офицерство, рвался на поля сражений. Его полк не успел побывать в Маньчжурии, но был брошен на усмирение бунтующих во время революции крестьян.
«Слава богу, я не запятнал тогда честь русского офицера и не принимал участия в расправах над отчаявшимися людьми!» — подумал Соколов. Он вспомнил, как не подал руки особо отличившемуся усмирителю, захудалому прибалтийскому барону фон Фитингофу, за что был окрещен некоторыми офицерами «выскочкой-академиком». Но большинство гусар явно стыдилось жандармской роли.
Все это смешалось с позорным поражением в русско-японской войне и серьезно поколебало верноподданнические настроения в армии. Офицерство перестало быть монолитом без трещин и разломов, на котором покоилось самодержавие. Под воздействием огня революции монолит стал потрескивать и оседать.
Ветры свободы и прогресса, поднятые первой русской революцией, коснулись своим живительным крылом и офицерского корпуса, особенно младших его отрядов. Еще гремело беспробудное застолье в офицерских собраниях, но в читальни и библиотеки начали поступать политические газеты, журналы, книги. Еще унтеры и вахмистры старой закалки кулаками вбивали в солдата понятие о враге «внутреннем и внешнем», но все больше среди призывников оказывалось грамотеев из городов и деревень, которые где-то и когда-то слышали крамольные речи того самого «внутреннего врага» и не могли не согласиться с его правдой.
Офицеры из семей разночинных, мелкочиновных, служилой интеллигенции значительно потеснили даже на командных должностях дворянское и духовное сословие.
Соколов происходил из потомственно-служилой семьи. Его отец и дед были военными лекарями. Лишь Алексей изменил медицине ради кавалерии и после кадетского корпуса и юнкерского училища вышел в гусарский Митавский полк. Движения общественной жизни оставили в его сознании довольно значительный след. Вот почему он, исповедуясь самому себе перед смертью, так остро чувствовал разрыв между понятиями «долг службы» и «служение народу».
Он вспоминал весь ужас и всю тяжесть казармы для солдата, вырванного из привычного ритма жизни и отданного на расправу унтеру, взводному, эскадронному или ротному начальству. Ему претили бездуховность и примитивное чинодральство значительной части офицерства, прикрываемые довольно высоким профессионализмом. Когда перед его мысленным взором прошла вторая часть жизни в полку — уже в штаб-офицерских чинах, он содрогнулся от желания переделать все по-новому, по-справедливому, если бы только мог…
Годы в Киеве Алексею уже не представлялись блестящей вереницей успехов по службе, радостей от конного спорта и прелестей офицерского собрания. Перед лицом смерти ореол удовольствий померк. Собственная совесть голосом строгого судьи спросила его: «Делал ли ты добро людям? Что принес миру твой разум? Был ли силен твой дух перед соблазнами и суетой?»
Это был самый высокий суд, вопрошавший: кто ты есть, человек?
Перед таким судией нельзя отвечать, что служил честно, не воровал и не обманывал людей, имел друзей или любил одну женщину в один период своей жизни… На чаши весов ложатся только полновесные гири. На одну — Добро, Искренность, Любовь. На другую — Зло, Тщеславие, Зависть.
Вспоминая свой путь, Соколов понял вдруг, что то, к чему его всегда готовили и чему он отдавал все свои силы и способности, было неравно разделено между чашами главных весов истины: защита отечества есть Добро. Но штык армии, направленный на защиту родины, обращали во зло против народа. Зло,