— А как вы сами относитесь к планам и достижениям рязанцев? — глупо спросил он.
Что вопрос глупый, Василий почувствовал сразу же. Он еще не договорил, а отец уже печально качнул головой. Отвернувшись, глухо сказал, назвав его по имени и отчеству:
— Нет, Василий Поликарпович, не хватит, кажется, у тебя мужества извиниться перед ним, да еще в газете… Пойдем, что ли, ко мне домой, чайку попьем.
Василий безмолвно сидел перед ними, перед своим отцом и председателем колхоза, как не ответивший простенького урока школьник перед учителями. Он не знал, как выйти из неловкого положения, в которое попал из-за своего вопроса.
— Видите ли…
Но Савельев пожалел его и заговорил сам.
— Видишь ли, — повторил он его слова, — к ихним планам мы, в конкретности я, относимся и так и сяк… Я там не был, тамошних условий и положения не знаю. Может быть, надо им в ноги кланяться, если… если научились так хозяйствовать. Но ведь погляди, что получается… Наша область тоже нынче взяла два годовых плана по мясу. План разверстали по районам, районы — по колхозам и совхозам. И теперь нас заставляют сдать три годовых плана. Три! «У нас, говорят, животноводство сильное, кому, как не „Красному партизану“, пример показать!» Ты понимаешь, Василий Поликарпович, что это значит? Где у нас такие возможности? За область опять же не знаю, а нам тот план — гроб с крышкой. Коров, что ли, вырубать? — Голос Савельева все креп, наливаясь злостью. — Можно, конечно, и коров. Можно весь молодняк на мясокомбинат отправить. Таким-то образом можно пять планов выполнить в один год, можно и шесть. А потом по миру идти? Это как, умеем или не умеем хозяйствовать?
— Насколько я знаю, вы не соглашаетесь пока даже и на два плана, — сказал Василий.
— Он не соглашается, а ему выговор! — резко проговорил отец. — Станет еще сопротивляться — Полипов пригрозит партбилет отнять. Бывали такие случаи, сам знаешь.
— Вот и выходит, что не дают воли, не дают развернуться, — сказал Савельев ровным, немного усталым голосом. — Не знаю, сколько с нас мяса нынче возьмут. Ежели в самом деле три годовых плана, на шесть лет вперед животноводство наше обескровят. А за эти шесть лет мы бы не шесть, а около десятка нынешних планов дали государству, ежели бы все нормально, по-хозяйски шло. А так на этих трех и засохнем. Вот и считай… Умеешь считать?
— Но, папа… Иван Силантьевич! Вот бы Полипову и предложить так посчитать.
— А думаешь, не было предложено? — обернулся отец.
— Ну и что?
— Эх-х! — Савельев махнул рукой. — Во всех этих мыслях у меня, может, не все правильно. Но ведь я попросту рассуждаю. Работал я год, получил на трудодни столько-то. С месячишко-то я как бы мог погулять-попировать — сам себе купец, да и только. Но ведь я помню: целый год впереди, его тоже надо мне жить с семьей. А Полипов — он навроде вот такого купца!
Василий пожал плечами.
— Смелые ты все-таки, Иван Силантьевич, выводы выводишь.
Савельев устало вздохнул, вытер широкой ладонью лоб.
— Ладно… Поживем — увидим.
— Но мы с Иваном не выложим ему на стол все наше животноводство, — добавил отец. — Пусть хоть… Да ладно, хватит. Ночевать у меня будешь?
Этой теплой сентябрьской ночью, когда Василий Кружилин ночевал у отца в Михайловке, из охотничьего ружья застрелился Максим Назаров. Выстрел грянул на рассвете, переполошив сонных еще деревенских петухов и кур, эхо его раскатилось по утихшей с вечера деревне, подняло людей. Застрелился он в дощатом пустом сеннике, куда отец и сын ушли еще с вечера. Максим, бывший бригадир штрафной роты Бухенвальда, сначала снял сапог с правой ноги, помотал ею, сбрасывая портянку, ружье поставил на землю, склонился над ним, конец ствола сунул в рот, пальцем ноги прижал спусковой крючок. Сильный заряд разнес ему весь череп. Максим, уже мертвый, еще постоял какое-то время, скрючившись над ружьем, затем повалился в сторону, под ноги отцу, сидевшему возле стенки, у широкого проема, через который наметывали сюда сено. Сын упал, а отец не пошевелился даже, как сидел так и сидел, в тусклом свете занимавшегося утра глаза его были холодными и неживыми.
Они, глаза старого Панкрата, неживыми и холодными были и при свете ясного дня, стали такими давно, они помертвели с тех пор, как он узнал, что произошло с единственным его сыном. Получив от Максима письмо из тюрьмы, Назаров тут же запряг мерина и погнал его в Шантару.
— Ну, ты мне тут плел про Максима — растерялись, мол, в каком-то бою… А это? — И он показал Василию письмо. — Рассказывай все! Всю страшную правду!
Делать Василию было нечего.
Вернувшись домой, Назаров долго столбом стоял среди комнаты, будто что вспоминая. Затем, волоча ноги, прошел в угол, где висела крохотная иконка, висела просто так, по обычаю, как висят во многих деревенских домах, где давным-давно нет никаких верующих. Панкрат долго смотрел на эту потемневшую иконку, на которой Георгий Победоносец непомерно длинным и тонким копьем поражал змия, поднял руку и медленно перекрестился…
На кровати, заходясь в рыданиях, лежала старая жена Панкрата Екатерина Ефимовна. Он шагнул к ней, сел на кровать, положил руку на дергающееся плечо жены.
— Ничего, мать… Сколь отмерено, поживем еще на родимой землице. Будем жить и ждать…
— Господи! Да чего же теперь ждать?! — воскликнула она.
— А не объявится ли он, христопродавец. В глаза его гляну, а тогда уж и помирать буду…
Он, говоря это, смотрел на жену, но не видел ее…
Так он, Панкрат Григорьевич Назаров, и прожил эти годы, никого не видя будто. Нет, он людей не сторонился, был всегда среди них, работал. Сперва заведовал конюшней, после — колхозными кладовыми.
Во время уборок хозяйствовал на токах, а когда силы стали совсем уходить, попросился у Ивана Савельева дневным сторожем на колхозные огороды. Но никогда, ни при каких обстоятельствах, его плотно сомкнутые обычно губы не трогала даже тень улыбки, он забыл, что это такое, и при встречах с людьми, при любом разговоре с кем бы то ни было в замерзших его глазах никогда ничего не отражалось.
Лишь неделю назад, когда объявился Максим, в глазах его на секунду взметнулся живой огонек и тут же растаял.
Был поздний вечер. Максим, видимо, специально выбрал такое время, чтобы проскользнуть к родительскому дому незамеченным, во мраке.
— Отец! — воскликнул он, войдя в дом, и упал к его ногам. Был Максим тощ, давно не брит, одет в старенький ватник и растоптанные сапоги, в руках у него была грязная, как у странника, котомка. Когда он упал к его ногам, котомка эта откатилась на середину избы.
— Дождался я тебя, сынок, — проговорил Назаров, глядя в заросший затылок сына. — Ну, встань, я тебе в глаза погляжу. Затылок-то вижу.
Максим поднялся. Глянул в отцовские мертвые глаза, сделал несколько шагов назад.
— А Васька Кружилин вернулся, — проговорил Панкрат.
— Васька?! — простонал Максим. — Да откуда же?! Сбежал все-таки, сумел?
— А спроси у него. Редактором газеты в Шантаре работает.
Отец сидел на низенькой кровати, за его спиной на стенке, закрытой самодельным ковриком, висело охотничье ружье.
Максим некоторое время постоял, окаменевший, увидел свою котомку, поднял ее, положил на стул.
— Ну что ж, отец, — вздохнул он. — А я вот не смог вынести, отец… В аду, наверное, легче. За то отсидел, тюрьмой искупил. По амнистии вышел вот. Ну, как вы тут? Мать где?
— На том свете, сынок, всегда, видно, легче, чем на земле. Туда она и перебралась. Узнала об тебе и, как свечка, стаяла. Который год как… А я вот тебя дожидался.