проронил даже, лишь на глазах выступили слезы. Василий думал, что это слезы сочувствия, долго так думал. А после, уже тут, в Бухенваль-де, понял — нет, эти слезы выступили у него тогда просто от страха перед той болью, которую снова мог ведь испытать и он. И этот же страх, когда их перевели в следующий лагерь в Галле, заставил его отказаться от нового побега. «Мы в самом центре Германии. Разве выберешься… Если хочешь, иди один. Но не советую…» Такое что-то он говорил, отворачивая глаза. Мучили его, видно, еще остатки совести.
Да, с тех пор, после избиений в Ламсдорфе, он начал меняться, с грустью думал Василий, ожидая почему-то, что Климкер сейчас проснется, зажжет свет у себя, снова засветятся ненавистные щели его каморки. Эти светящиеся щели в последнее время раздражали его. «Хотя… почему с тех пор? — больно стукнуло вдруг в голову Василия. — Не с тех, раньше! „Если нас… будут ловить, я живьем не дамся. Под пулю лучше!“ Но ведь ничего такого не сделал, чтоб под пулю. Едва это раздалось: „Хальт!“ — торопливо вскинул руки. И даже намного раньше признания, что не может переносить побоев! Это признание вырваться ни с того ни с сего, так вот неожиданно не могло. Намного раньше!»
Василия вдруг затошнило. Так затошнило, что сознание помутилось, и последнее, что мелькнуло в мозгу, — сейчас вырвет, вывернет всего наружу, наизнанку. И это смерть, конец, завтра утром его труп за ноги поволокут из барака по проходу, мимо будки Климкера, где только что пьянствовал Назаров…
Очнулся Василий в какой-то небольшой комнате, где стояло еще несколько железных кроватей, но пустых. В небольшое окно лился желтый свет, — значит, был уже день. Потом почувствовал, что пахнет карболкой, — значит, он находился в больничном бараке.
Голова была наполнена сплошной болью, в нее словно кто-то колотил методично деревянными молотками. И опять подташнивало.
Василий прикрыл глаза и, равнодушный уже ко всему, старался забыться.
Неизвестно, сколько он так лежал. Открыл глаза, когда скрипнула дверь.
Вошел Никита Гаврилович Паровозников, майор медицинской службы Красной Армии, с которым Василий встретился впервые в камере номер одиннадцать в Жешуве, разъединился в Кракове и снова встретился здесь, в Бухенвальде, в день прибытия и с тех пор не видел.
— Ну, здравствуй, Вася Кружилин, — сказал Паровозников. На нем был серовато-белый халат, в котором работали все врачи-заключенные.
— Здравствуйте! — Он попытался приподняться.
— Лежи, лежи… Как себя чувствуешь?
— Ничего. В голову сильно бьет. Больно.
— Понятно, что больно.
Паровозников открыл жестяную коробку, вынул оттуда шприц.
— Давай руку.
— Как я здесь оказался?
— Губарев с одним товарищем тебя принесли. Ночью.
— А-а, Валя… Но заключенных штрафной роты запрещено лечить.
— Запрещено. Ничего.
— Вас же… В лучшем случае вас на козле выпорют. А Вальку, если узнают…
— Ничего, — опять сказал Паровозников. — Тебе нельзя говорить. Лежи спокойно. Поесть скоро принесут. Боли в голове должны пройти.
Сделав укол, Паровозников ушел. То ли от укола, то ли просто от добрых слов Паровозникова Василию стало легче, и он вспомнил, как он впервые встретился с ним здесь. Это был ужасный день, когда их выгрузили на станции Веймар и погнали сюда, в Бухенвальд. Теперь заключенных привозят сюда в вагонах, но в апреле железнодорожная ветка Веймар — Бухенвальд только строилась, движение открылось в конце июня. Их гнали долго, потом колонна долго стояла перед воротами, на которых были написаны странные слова, поразившие Василия: «Oder es recht oder nicht — es ist mein Vaterland».[24] Теперь он знает, что с противоположной стороны ворот начертаны другие слова из таких же черных железных букв: «Jedem das Seine»[25], — слова наглые, циничные, издевательские… Еще издали Василий увидел трубу крематория и подумал, что, если их, пропустив через ворота, погонят направо, к трубе, это могут быть их последние шаги по земле. Направо их и погнали. «Кажись, все, Вася!» — хрипло прокричал даже Губарев.
Но это, к счастью или несчастью — кто знает! — было не все. На полдороге к крематорию их повернули налево, загнали в колючий проволочный загон перед каким-то дощатым зданием.
Пока они бежали по лагерю, эсэсовцы, выстроившиеся редкой цепочкой вдоль всего пути, хлестали их дубинками и прикладами. Чтобы избежать ударов, каждый старался забиться в середину колонны. Некоторые, обессилев или споткнувшись, падали. Бегущие сзади топтали их. Этих отставших, затоптанных самими заключенными, в кровь исхлестанных потом эсэсовцами втаскивали в загон, ставили в колонны, снова раздавая удары и зуботычины.
А потом все стояли безмолвно в течение, наверное, двух или трех часов под начавшимся опять дождем.
— Stehen bleiben! — рявкнул какой-то эсэсовец в чине оберштурмфюрера. — Ausweiskontrolle! Es dauert nicht lange.[26]
И они стояли на отекших, до костей истертых деревянными башмаками ногах, промокшие и промерзшие насквозь. Капитан Назаров как уставился в землю потухшими глазами, так и не отрывал их, пока из скрипучих дверей здания не вышел тот же обер-лейтенант е каким-то заключенным в полосатой одежде. На левой стороне его куртки, там, где сердце, был пришит зеленый треугольник, а в руках плеть.
В ту минуту ни Василий, ни кто-либо другой не удивились, что какой-то заключенный идет рядом с эсэсовским офицером. Раз в руках плеть, значит, староста или капо. В ту минуту они просто не знали, что это и есть зловещий Айзель, одно имя которого приводило всех в ужас.
Эсэсовец прошелся не спеша вдоль колонны, остановился и заговорил по-русски негромко:
— Вы прибыли в Бухенвальд. Это не санаторий, и это до вас, я надеюсь, дошло. А кто не понял, тому здесь это попытаются втолковать. Здесь каждый получит свое. Это трудовой лагерь. С помощью труда мы сделаем из вас высококвалифицированных рабочих, а кто не захочет или не сможет приобрести трудовые навыки, тот подохнет. Только не думайте, что подохнуть здесь так легко и просто…
Василий все это выслушал привычно. Впервые он услышал такие примерно слова еще в Жешуве, от Грюнделя. А потом слышал, как и все другие заключенные, в каждом лагере.
— Сейчас вас постригут, вы помоетесь в бане, пройдете дезинфекцию, получите новую, бухенвальдскую форму, и вас распределят по рабочим командам…
— Вася… товарищ капитан, давайте как-нибудь вместе, если удастся, — прошептал Губарев. — В одну команду. Я даже попрошу их…
Вспомнив это, Василий усмехнулся. Славный и благородный Валька! Он действительно попросил. Но если бы он знал в тот час, куда напросился! Как же это было? Сперва им приказали тут же, под дождем, донага раздеться. И в лагерной-то одежде на заключенных, наверное, страшно было смотреть со стороны — сами-то они к этому привыкли. А если теперь кто глянул бы, упал бы в обморок: в загоне стояли скелеты, чуть-чуть обтянутые синей от холода кожей. Мертвецы, толпой поднявшиеся из могил.
Он, Василий, и Назаров, скованные цепью, раздеться не могли, оба медлили, не зная, как им поступить.
Первым их в толпе раздетых людей заметил тот заключенный с зеленым треугольником на груди, подошел, плетью поднял подбородок Василия, затем Назарова, говоря при этом на ломаном русском языке:
— Как я рад… не представляете. Вас первых зачисляю в мою команду. У меня хорошо, очень хорошо. Не пожалеете.
И тут Назаров, впервые оторвав взгляд от земли, неожиданно произнес: