перехваченном стрекозиной талией, пышноволосая, легко ступая белыми башмачками, сияя восторженным взглядом первого своего бала и золотом обруча на головке, проходила мимо, как божественное видение, как греза великого искусства. Словно она была нарисована одной линией, одним слитым движением кисти величайшего мастера, вся — с головы до ног — была движением воздушным, непрерывным… Белое, как цвет яблони, платье, белизна лица, обнаженных девичьих тонких рук таили, однако, силу кипучей алой крови, мощь жизни… Пушкин встрепенулся, раскрыл голубые глаза, побледнел:
— Кто, кто она? — схватил он за твердую руку Федора Ивановича.
Старый дуэлянт гремуче засмеялся:
— Ага! Тебе везет, Пушкин! Я один из немногих, кто вхож к ним в дом… Ее еще не знают. Первый бал!.. Но скоро Москва заговорит о ней… Гончарова! Натали!
Пушкин, не выпуская локтя графа Толстого, следил за девушкой, улыбающейся в несущемся мимо потоке лиц, причесок, лысин, спиц и чепцов. — Граф, ты, надеюсь, представишь меня?
…Дворянской барышней Наташа не была.
Свой род Гончаровы вели от калужских купцов, имевших в восемнадцатом веке крупную фабрику бумаги и парусного полотна. Выделываемые ими товары были настолько отличного качества, что английское правительство закупало у Гончаровых полотно для парусов своего флота, а гончаровская бумага широко шла по всей стране. Фирма Гончаровых была миллионная, почему расторговавшиеся хозяева получили дворянство, владели крепостными.
Ко времени знакомства с Пушкиным дела семьи Гончаровых сильно пошатнулись. Глава семьи Николай Афанасьевич впал в душевное расстройство, мать — Наталья Ивановна, женщина меркантильная, с деспотическим характером, стала усердной церковницей. Жили они на Большой Никитской, угол Скарятинского переулка, в собственном доме, и весь стиль их жизни резко отличался от грибоедовского стиля московских бар.
Три сестры Гончаровы воспитывались матерью дома в православном, суровом, почти монашеском режиме: вставали с зарею, ложились в десять часов вечера. Каждую субботу ходили ко всенощной, каждое воскресенье — к обедне. Девушки не осмеливались никогда повысить голоса, в присутствии старших молчали, не спорили, не вмешивались в разговоры. Боялись они маменьку так, что, входя в ее покои по вызову, крестились… Все воспитание их в духе времени сводилось к блестящему французскому языку, к танцам, да еще молитвам…
Здесь явилась Пушкину его «Мадонна» — «чистейшей прелести чистейший образец» — сама классическая красота, воплощенная в семнадцатилетней девушке.
При первом знакомстве скромную, застенчивую до болезненности Наташу Гончарову подавило непосредственное пушкинское обаяние, его внутренняя, гению свойственная властность; разговаривая с ним, она смущалась, отвечала на восторженные слова поэта конфузясь. И эта милая застенчивость делала ее в его глазах еще краше. Пушкин внутренне был потрясен, подавлен и в то же время восхищен красотой Наташи, как бы воплотившей в себе все его поэтические мечтания… Его друзья точно отмечают это. Князь Вяземский пишет в письме к А. И. Тургеневу в январе 1829 года: «Он все время был не совсем в себе. Я видел его с теми и с другими и все не узнавал прежнего Пушкина…»
К этому времени относятся стихи Пушкина «Поэт и толпа», которые появились под заголовком «Чернь» в «Московском вестнике» в начале 1829 года. Эти стихи полны самоуглубленности — поэт «рассеянно бряцает на лире», а кругом народ — холодный, надменный, не посвященный в таинство поэзии, внимает ему «бессмысленно»…
«Не умею ни объяснить, ни угадать, что с ним?» — пишет в приведенном письме Вяземский.
Пушкин в смятении, в беспокойстве… Он отвергает свет, светскую чернь, требующую, чтобы он учил ее. Он мечется, как мотылек над необозримыми коврами лугов, ища в своем полете женское сердце, доброе и умное, чтобы отдохнуть, успокоиться, наконец, решить, что ему делать — жениться или нет? Он так взволнован, что 5 января 1829 года, в самые крещенские морозы, бросает Москву, скачет на тройке снова в Малинники, где его ждет дружеский совет Прасковьи Александровны. Ведь в Москве такого совета не найти ни на Собачьей площадке у Соболевского, ни у издателя Погодина и особенно уж на Большой Никитской у Гончаровых, где поэт обреченно цепенеет перед божественной красотой Наташи. Но недолго остается Пушкин в Малинниках — уже 16 января он скачет оттуда в Петербург. Бурный вихрь поисков любви настоящей, семьи, покоя, возможности подлинного творчества кружит, носит поэта между Малинниками, Москвой, Петербургом. Страстная, трудная, но полная, кипучим ключом бьющая жизнь! Трагическая бесприютность гения, к тридцати годам жизни ни разу еще не имевшего постоянного своего пристанища! Какой контраст с абсолютно устроенной, аккуратно рассчитанной, полностью сбереженной и расчетливо использованной долгой жизнью того же Гёте!
Снова Петербург в морозной мгле, с красным солнцем января, опять Демутов трактир… Опять та же светская жизнь… Холостяцкое бездомье… Снова огнем захватывают душу карты. Эта единственная тогда для дворянина возможность разбогатеть. Вспомним инженерного офицера Германна в «Пиковой даме».
«Я в Петербурге с неделю, не больше, — пишет Пушкин Вяземскому в Москву в январе. — Нашел здесь всё общество в волнении удивительном. Веселятся до упаду и в стойку, т. е. на раутах, которые входят здесь в большую моду. Давно бы нам догадаться: мы сотворены для раутов, ибо в них не нужно ни ума, ни веселости, ни общего разговора, ни политики, ни литературы. Ходишь по ногам как по ковру, извиняешься — вот уже и замена разговору. С моей стороны, я от раутов в восхищении и отдыхаю от проклятых обедов Зинаиды (княгини Волконской. —
Пушкин в Петербурге слушает по субботам концерты в филармоническом зале — «Реквием» Моцарта, «Семь дней творения» Гайдна, симфонии Бетховена… Пушкин теперь не бывает в доме Алексея Николаевича Оленина. Оленин — человек отлично образованный, носитель передовой русской культуры того времени — чего больше! Но при всем этом, однако, ведь Оленин еще и петербургский чиновник, — тот самый, который уволил Дельвига из своей Публичной библиотеки за посещение им «ссылошного» Пушкина в Михайловском летом 1825 года. Тот же самый Оленин предложил в члены Академии художеств графа Аракчеева, мотивируя свое предложение близостью Аракчееву к государю. И Оленин же отказал Пушкину в руке дочери своей, Анны Алексеевны, из-за досадно всплывшей истории с «Гавриилиадой»…
Пушкин бывал в эту зиму у Дельвига, беседовал главным образом о журнале. Здесь два раза в неделю собирались старые товарищи-лицеисты: Лангер, князь Эристов, Яковлев, Комовский, Илличевский, бывали композитор М. И. Глинка, литератор Орест Сомов, а также молодые поэты.
«Пушкин в эту зиму часто бывал, — записывает внимательная А. П. Керн, — мрачным, рассеянным и апатичным».
«Через два месяца по приезде утомление и какая-то нравственная усталость снова нападают на Пушкина. Он начинает томиться жаждой физической деятельности, которая всегда являлась у него как верный признак отсутствия деятельности духовной», — записывает его биограф
П. В. Анненков и сообщает дальше, что в бумагах Пушкина сохранился вид, выданный ему петербургских почт директором 4 марта 1829 года на «получение лошадей по подорожной без задержания до Тифлиса и обратно»: Пушкин задумал ехать на Кавказ, в Грузию, чтобы перебить свои переживания новыми впечатлениями.
Уже 9 марта Пушкин снова мчится в Москву, где останавливается у другого своего друга — П. В. Нащокина. В весенней, ростепельной Москве Пушкин бросается на Пресню, к Ушаковым, где узнает, что Катя Ушакова уже помолвлена с князем Д.
— А я с чем остался? — вскрикивает Пушкин.
— С чем? — переспросила его счастливая невеста другого. — С оленьими рогами!
Это было ревнивое, по-женски жестокое слово, но оно показывает, как внимательно следило московское и петербургское общество за Пушкиным…
Последние колебания в выборе невесты теперь отброшены. Оленина и Ушакова отошли, остается она, Наташа.
Пушкин посещает Гончаровых, чувство его растет.
И в то же время Пушкин, продолжает готовиться