завёрнутую в синий головной платок, и кончая днём разлуки.
Потом и мне пришлось всё рассказать, и я выложила Гюльмисаль мои злоключения. Сначала она слушала с улыбкой, будто детскую сказку, лишь часто вздыхала, приговаривая: «Ах, дитя моё!» Но когда я дошла до описания событий минувшего дня и своего побега, заявив при этом, что ни за что не вернусь в особняк, Гюльмисаль не на шутку разволновалась:
— Ты поступила как маленькая, Феридэ… Кямран-бей достоин осуждения, но он раскается и больше такого не сделает…
Разве можно было доказать ей, что я права в своём возмущении?
— Гюльмисаль-калфа, — сказала я под конец. — Моя милая старая Гюльмисаль, не пытайся меня разубедить. Напрасный труд. Я поживу у тебя несколько дней, а потом уеду в чужие края, где буду трудом своих рук добывать средства к жизни!
Глаза старой черкешенки наполнились слезами. Она гладила мои руки, подносила их к губам, прижимала к щеке и говорила:
— Могу ли я не жалеть эти ручки?
Я усадила старую Гюльмисаль к себе на колени и стала её укачивать, гладить её морщинистые щёки…
— Пока что этим рукам не грозит большая опасность. Что им придётся делать? Разве только трепать за уши проказливых малышей.
Я так весело расписывала будущую жизнь в Анатолии, так увлекательно рассказывала, как буду там учительствовать, что в конце концов моё восторженное настроение передалось и Гюльмисаль-калфе. Она вынула из стенной ниши маленький Коран, завёрнутый в зелёный муслин, и поклялась на нём, что никому не выдаст меня, и если кто-нибудь из наших придёт к ней искать меня, то уйдёт ни с чем.
В тот день до самого вечера мы занимались с Гюльмисаль домашними делами. Раньше я жила на всём готовом, мне ни разу не пришлось сварить себе даже яйца. Теперь всё должно было измениться. Разве я могла нанять повара или служанку? Пока рядом Гюльмисаль-калфа, мне надо учиться у неё вести хозяйство, стряпать, мыть посуду, стирать и, хоть стыдно признаться, штопать чулки.
Я разулась и сразу же принялась за дело. Не обращая внимания на крики Гюльмисаль-калфы, достала из колодца несколько вёдер воды и вымыла в комнате пол, вернее, залила его как следует водой. После этого мы сели с Гюльмисаль у колодца и стали чистить овощи.
Легко сказать — «чистить овощи», но какая это, оказывается, тонкая работа! Увидев, как я чищу картофель, Гюльмисаль закричала:
— Дочь моя, ты полкартошки срезаешь с кожурой!
Я удивлённо поглядела на неё:
— А ведь верно, Гюльмисаль, хорошо, что сказала. Эдак я до конца жизни выбрасывала бы зря половину картошки, которую покупала бы на свои трудовые гроши.
В кармане у меня лежала маленькая книжка, куда я решила записывать всё, чему научусь у Гюльмисаль-калфы.
Вопросы так и сыпались на старую черкешенку:
— Дады, сколько стоит одна картофелина?
— На сколько сантиметров, самое большое, надо срезать картофельную шелуху?
— Дады, сколько вёдер воды нужно, чтобы вымыть пол?
В ответ на мои вопросы Гюльмисаль только смеялась до слёз. Не могла же я обучить неграмотную черкешенку новым методам преподавания!
Домашняя работа развлекла меня. Я радовалась: боль вчерашних потрясений начала утихать.
Поставив кастрюли на огонь, мы сели в кухне на чистые циновки.
— Ах, дорогая Гюльмисаль, кто знает, как прекрасны места, куда я поеду! Арабистан мне помнится смутно. Анатолия, конечно, во много раз крас́ивее. Говорят, анатолийцы совсем не похожи на нас. Сами они, говорят, совсем нищие, но зато сердцем богаты, да ещё как богаты!.. У них никто не посмеет попрекнуть совершенным благодеянием не то что бедного сиротку-родственника, но даже своего врага. У меня там будет маленькая школа, я её украшу цветами. А ребят будет в школе целый полк. Я велю им называть себя «аблой». Детям бедняков я буду собственными руками шить чёрные рубашки. Ты скажешь: какими там руками?.. Не смейся. Я и этому научусь.
Гюльмисаль то смеялась, то вздыхала и хмурилась.
— Феридэ, дитя моё, — вдруг начинала она, — ты ступаешь на неверный путь…
— Посмотрим ещё, кто из нас ступил на неправильный путь.
Покончив с хозяйственными делами, я написала тётке грозное письмо. Вот отрывок из него:
«…Буду откровенна с тобой, тётя. Кямран никогда не сказал мне ничего плохого. Это слабый, ничтожный, неприятный человек. Я всегда видела в нём маменькиного сыночка, бесхарактерного, самовлюблённого, избалованного и бездушного. Стоит ли перечислять его добродетели? Он никогда мне не нравился. Я не любила его и вообще никогда не питала к нему никаких чувств. Ты спросишь, как же в таком случае я соглашалась выйти за него замуж? Но всем известно, что чалыкушу — птичка глупая. Вот и я совершила глупость и, к счастью, вовремя опомнилась.
Вы все должны понять, какое страшное несчастье для вашего счастливого семейства могла принесли девушка, так плохо думающая о вашем сыне. И вот сегодня, расставшись наконец с вами, оборвав все связи, я предотвратила это несчастье и тем самым частично отплатила вам за то добро, которое видела все эти годы в вашем доме.
Я надеюсь, после этого письма даже имя моё будет для вас равносильно непристойности. И ещё вам следует знать: неблагодарная, невоспитанная девчонка, которая без зазрения совести пишет столь гнусные слова, может подраться, как прачка, если вы вдруг заявитесь к ней. Поэтому самое лучшее — забыть всё, даже наши имена. Представьте, что Чалыкушу умерла, как и её мать. Можете пролить над ней две-три слезинки, это не моё дело. Только не вздумайте оказывать мне какую-нибудь помощь. Я с отвращением отвергну её. Мне двадцать лет. Я самостоятельный человек и буду жить так, как захочет моё сердце…»
Мне всегда будет стыдно, я всегда буду плакать, вспоминая это бессовестное письмо. Но так было нужно. Иначе я не смогла бы помешать тётке разыскивать меня, возможно даже преследовать. Пусть лучше она сердится и злится, но не тоскует.
***
На следующий день, сдав собственноручно письмо на почту, я отправилась в министерство образования. На мне был просторный чаршаф старухи Гюльмисаль, лицо плотно закрывала чадра. Я была вынуждена так одеться: во-первых, я боялась, что меня могут узнать на улице, во-вторых, мне говорили, что в министерстве образования не очень доверяют учительницам, которые разгуливают с открытыми лицами.
По дороге в министерство я была смелой и жизнерадостной. Мне казалось, дело разрешится весьма просто, какой-нибудь служащий отведёт меня к министру, и тот, как только увидит мой диплом, скажет: «Добро пожаловать, дочь моя! Мы как раз ждём таких, как вы», — и тотчас направит меня в самый цветущий уголок Анатолии. Однако, едва я переступила порог министерства, как настроение моё изменилось, меня охватили волнение и страх.
Извилистые коридоры, какие-то бесконечные лестницы от первого этажа до самой крыши, и всюду толпы народу. Все вопросы застряли у меня в горле, я только растерянно оглядывалась по сторонам.
Справа над высокой дверью мне бросилась в глаза дощечка с надписью: «Секретариат министерства». Разумеется, кабинет министра должен быть там. Перед дверью, в старом сафьяновом кресле, у которого из дыр торчали пружины, сидел пышно разодетый служитель с золотыми галунами на манжетах. У него был такой важный вид, что посетители имели все основания принять его за самого министра.
Робким, нерешительным шагом я подошла к нему и сказала:
— Я хочу видеть назыр-бея[27].
Служитель поплевал на пальцы, подкрутил кончики длинных светло-каштановых усов, смерил меня