него был подавленный, унылый, но он всё ещё пытался шутить.
Мне не было жалко Кямрана, просто я не могла его больше видеть и хотела как можно скорей остаться одна.
— Успокойся. Поверь мне, бояться нечего. Ступай сейчас же к гостям. Неудобно.
— Ты даёшь слово, Феридэ?.. Даёшь клятву?
— Да, и слово и клятву… Что хочешь.
— Могу ли я верить?
— Мне кажется, надо поверить. Я уже не ребёнок.
— Феридэ…
— Да и откуда мне знать, чего ты боишься? Что я могу разболтать? Я сижу одна на дереве…
— Не знаю, но я почему-то не верю…
— Говорят тебе! Я уже выросла и стала совсем взрослой. Значит, надо верить. Ступайте, мой дорогой кузен, не волнуйтесь, есть вещи, которые видит ребёнок, но молоденькая девушка ничего не заметит. Идите и успокойтесь.
Испуг Кямрана, кажется, сменился удивлением, он непременно хотел меня увидеть и упрямо тянул голову вверх.
— Ты как-то совсем по-новому говоришь, Феридэ… — сказал он.
Боясь, что мы так и не кончим разговора, я закричала, притворно гневаясь:
— Ну довольно… Будешь тянуть — возьму слово назад. Решай сам.
Угроза подействовала на Кямрана. Медленно и неуверенно ища ветки ногами, он спустился с дерева и, стесняясь идти в ту сторону, куда убежала Нериман, зашагал вниз по саду.
* * *
После этого происшествия счастливая вдовушка перестала появляться у нас в доме. Что касается Кямрана, то, я чувствовала, он побаивается меня. Всякий раз, возвращаясь из Стамбула, он привозил мне подарки: то разрисованный японский зонтик, то шёлковый платок или шёлковые чулки, то туалетное зеркало сердечком или изящную сумочку… Все эти безделушки больше предназначались взрослой девушке, чем проказливой девчонке.
В чём же был смысл этих подношений? Не иначе, он хотел задобрить Чалыкушу, зажать ей рот, чтобы она никому ничего не разболтала!
Я была уже в том возрасте, когда мысль, что тебя помнят, не забывают, доставляет удовольствие. Да и красивые вещи мне очень нравились. Но мне почему-то не хотелось, чтобы Кямран или кто-нибудь другой знал, что я придаю значение этим подаркам. Если в пыль падал мой зонтик, разукрашенный бамбуковыми домиками и косоглазыми японками, я не спешила его поднимать, и тогда одна из моих тётушек выговаривала мне:
— Ах, Феридэ, вот как ты ценишь подарки!
Среди подношений Кямрана была сумочка из мягкой блестящей кожи. Невозможно передать, какое наслаждение мне доставляло гладить её рукой, но однажды я сделала вид, будто хочу набить её сочными ягодами. Ну и крик подняли мои тётушки!..
Была бы я похитрее, то, наверно, ещё долго пользовалась бы испугом Кямрана и выманивала у него всякие безделушки.
Я очень любила подаренные им вещички, но иногда мне хотелось разорвать их, растерзать, швырнуть под ноги и топтать, топтать в исступлении. Моё отвращение, моя неприязнь к кузену не ослабевали.
Если в прежние годы приближающийся отъезд в пансион вызывал во мне грусть, то на этот раз я, наоборот, с нетерпением ждала момента, когда расстанусь со своими родственниками.
В первый же воскресный день после возобновления занятий нас повели на прогулку к Кяатхане[14]. Сёстры не любили долгие прогулки по улицам, но в этот вечер мы почему-то задержались до темноты.
Я плелась в самом хвосте. Вдруг смотрю, вокруг никого нет. Не понимаю, как я умудрилась так отстать и меня никто не хватился. Сёстры, наверно, думали, что я, как обычно, иду впереди всех. Неожиданно возле меня вырос чей-то силуэт. Присмотрелась: это Мишель.
— Чалыкушу! Ты?! — удивилась она. — Почему так медленно плетёшься? Почему одна?
Я показала на свою правую ногу, перевязанную у щиколотки платком.
— Разве ты не знаешь? Когда мы играли, я упала и разбила ногу.
Мишель была славная девушка. Ей стало жаль меня, и она предложила:
— Хочешь, помогу тебе?
— Уж не собираешься ли ты предоставить в моё распоряжение свою спину?
— Конечно, нет. Это невозможно… Но я могу взять тебя под руку. Что ты скажешь?.. Нет, нет, по- другому… Положи мне свою руку на плечо. Держись крепче, я обниму тебя за талию. Так тебе будет легче. Ну как? Меньше болит?
Я послушалась Мишель, — действительно, идти стало легче.
— Спасибо, Мишель, — улыбнулась я. — Ты замечательный товарищ!
Немного погодя Мишель сказала:
— А знаешь, Феридэ, что подумают наши девочки, увидев, как мы идём?
— Что?
— Они скажут: 'Феридэ тоже влюбилась и делится с Мишель своими секретами.'
Я остановилась.
— Ты это серьёзно говоришь?
— Ну да…
— В таком случае отпусти меня. Немедленно!
Я сказала это повелительным тоном командира, отдающего приказ.
— Ах, большая глупышка! — засмеялась Мишель, не отпуская моей талии. — Неужели ты не понимаешь шуток?
— Глупышка? Это почему же?
— Неужто девочки не знают тебя?
— Что ты хочешь этим сказать?
— Да ведь все знают, что у тебя не может быть романов. Виданное ли дело — любовная интрижка у Чалыкушу!
— Это почему же? Вы считаете меня некрасивой?
— Нет. Почему некрасивой? Ты очень даже хорошенькая. Но ты ведь… глуповата… и неисправимо наивна.
— Ты действительно так думаешь обо мне?
— Не я одна, все так думают. Девочки говорят: «В любовных делах Чалыкушу настоящая gourde…»
В турецком языке я не блистала. Но французское слово gourde мне было знакомо: «фляга», «кувшин», «баклажка», — словом, во всех значениях вещь мало поэтическая. К тому же нельзя сказать, чтобы моя плотная, приземистая фигура чем-то не напоминала один из подобных сосудов. Какой ужас, если вдобавок к «Чалыкушу» мне прилепят ещё и прозвище «gourde»! Надо во что бы то ни стало спасать свою честь.
И тут я положила голову на плечо Мишель — манера, заимствованная от моих подруг, — потом, бросив на неё многозначительный взгляд, печально улыбнулась.
— Ну что ж, можете так думать…
Мишель остановилась и изумлённо глянула на меня.
— Это говоришь ты, Феридэ?