— В конуру, Гуинплен! — кричал Рочестер.
— Долой его! Долой! Долой! — орал Тенет.
Виконт Хеттон вынул из кармана пенни и бросил его Гуинплену.
Джон Кемпбел, граф Гринич, Севедж, граф Риверс, Томсон, барон Гевершем, Уорингтон, Эскрик, Ролстон, Рокингем, Картрет, Ленгдейл, Банистер Мейнард, Гудсон, Карнарвон, Кавендиш, Берлингтон, Роберт Дарси, граф Холдернес, Отер Виндзор, граф Плимут, — рукоплескали.
В этом адском шуме и грохоте терялись слова Гуинплена. Можно было расслышать только одно слово: «Берегитесь!»
Ральф, герцог Монтегю, юноша с едва пробивавшимися усиками, только что кончивший курс в Оксфордском университете, сошел с герцогской скамьи, на которой он занимал девятнадцатое место, и, подойдя к Гуинплену, стал против него, скрестив руки на груди. На каждом лезвии есть наиболее острое место, и в каждом голосе есть наиболее оскорбительные интонации. Герцог Монтегю придал своему голосу именно такое выражение и, смеясь прямо в лицо Гуинплену, крикнул:
— Что ты тут рассказываешь?
— Я предсказываю, — ответил Гуинплен.
Снова раздался взрыв хохота, сквозь который немолчным рокотом прорывался глухой гнев. Один из несовершеннолетних пэров, Лайонел Кренсилд-Секвилл, граф Дорсет и Миддлсекс, стал ногами на скамью, со степенным видом, как подобает будущему законодателю, и, не смеясь, не говоря ни слова, обратил к Гуинплену свое свежее мальчишеское лицо и пожал плечами. Заметив это, епископ Сент- Асафский наклонился к уху своего соседа епископа Сент-Дэвидского, шепнул, указывая на Гуинплена: «Вот безумец!» и, указав на подростка, прибавил: «А вот мудрец».
В хаосе насмешек выделялись громкие выкрики:
— Страшилище!
— Что означает все это?
— Оскорбление палаты!
— Это выродок, а не человек!
— Позор! Позор!
— Прекратить заседание!
— Нет, дайте ему кончить!
— Говори, шут!
Лорд Льюис Дюрас крикнул, подбоченясь:
— Ах, до чего же хорошо посмеяться! Как это полезно для моей печени! Предлагаю вынести постановление в нижеследующей редакции: «Палата лордов изъявляет свою признательность забавнику из „Зеленого ящика“.
Как помнит читатель, Гуинплен мечтал совсем о другом приеме.
Тот, кто подымался по крутому песчаному, осыпающемуся скату над глубокой пропастью, кто чувствовал, как из-под его рук, из-под его пальцев, колен и ног ускользает точка опоры, кто тщетно пытался двигаться вверх по непокорному обрыву, опасаясь каждую минуту поскользнуться, скатываясь вниз вместо того, чтобы подыматься, спускаясь вместо того, чтобы восходить, увеличивая опасность при каждой попытке добраться до вершины, сползая все больше и больше при каждом движении, вызванном желанием спастись, кто чувствовал, что страшная бездна все ближе, кто ощущал мрачный холод и зияние разверзающейся перед ним пропасти, — тот испытал то, что испытывал в эти минуты Гуинплен.
Он чувствовал, как рушатся его гордые мечты, как мрачной пропастью разверзается перед ним вражда этих людей.
Всегда находится человек, способный в немногих словах выразить общее мнение.
Лорд Скерсдейл выразил единодушное чувство собрания, воскликнув:
— Зачем явилось сюда это чудовище?
Гуинплен вздрогнул, словно от нестерпимой боли; он резко выпрямился и пылающим взором окинул все скамьи.
— Зачем я явился сюда? Затем, чтобы повергнуть вас в ужас. Я чудовище, говорите вы? Нет, я — народ. Я выродок, по-вашему? Нет, я — все человечество. Выродки — это вы. Вы — химера, я — действительность. Я — Человек. Страшный «Человек, который смеется». Смеется над кем? Над вами. Над собой. Надо всем. О чем говорит этот смех? О вашем преступлении и о моей муке. И это преступление, эту муку он швыряет вам в лицо. Я смеюсь — и это значит: я плачу.
Он остановился. Шум утих. Кое-где еще смеялись, но уже не так громко. Он подумал было, что снова овладел вниманием слушателей. Передохнув, он продолжал:
— Маска вечного смеха на моем лице — дело рук короля. Этот смех выражает отчаяние. В этом смехе — ненависть и вынужденное безмолвие, ярость и безнадежность. Этот смех создан пыткой. Этот смех — итог насилия. Если бы так смеялся сатана, этот смех был бы осуждением бога. Но предвечный не похож на бренных людей. Он совершенен, он справедлив, и деяния королей ненавистны ему. А! Вы считаете меня выродком! Нет. Я — символ. О всемогущие глупцы, откройте же глаза! Я воплощаю в себе все. Я представляю собой человечество, изуродованное властителями. Человек искалечен. То, что сделано со мной, сделано со всем человеческим родам: изуродовали его право, справедливость, истину, разум, мышление, так же как мне изуродовали глаза, ноздри и уши; в сердце ему, так же как и мне, влили отраву горечи и гнева, а на лицо надели маску веселости. На то, к чему прикоснулся перст божий, легла хищная лапа короля. Чудовищная подмена! Епископы, пэры и принцы, знайте же, народ — это великий страдалец, который смеется сквозь слезы. Милорды, народ — это я. Сегодня вы угнетаете его, сегодня вы глумитесь надо мной. Но впереди — весна. Солнце весны растопит лед. То, что казалось камнем, станет потоком. Твердая по видимости почва провалится в воду. Одна трещина — и все рухнет. Наступит час, когда страшная судорога разобьет ваше иго, когда в ответ на ваше гиканье раздастся грозный рев. Этот час уже наступил однажды — ты пережил его, отец мой! — этот час господень назывался республикой: ее уничтожили, но она еще возродится. А пока помните, что длинную череду вооруженных мечами королей пресек Кромвель, вооруженный топором. Трепещите! Близится неумолимый час расплаты, отрезанные когти вновь отрастают, вырванные языки превращаются в языки пламени, они взвиваются ввысь, подхваченные буйным ветром, и вопиют в бесконечности; голодные скрежещут зубами; рай, воздвигнутый над адом, колеблется; всюду страдания, горе, муки; то, что находится наверху, клонится вниз, а то, что лежит внизу, раскрывает зияющую пасть; тьма стремится стать светом; отверженные вступают в спор с блаженствующими. Это идет народ, говорю я вам, это поднимается человек; это наступает конец; это багряная заря катастрофы. Вот что кроется в смехе, над которым вы издеваетесь! В Лондоне — непрерывные празднества. Пусть так. По всей Англии — пиры и ликованье. Хорошо. Но послушайте! Все, что вы видите, — это я. Ваши празднества — это мой смех. Ваши пышные увеселения — это мой смех. Ваши бракосочетания, миропомазания, коронации — это мой смех. Празднества в честь рождения принцев — это мой смех. Гром над вашими головами — это мой смех!
Как можно было сдержаться, слыша такие слова? Смех возобновился, на этот раз с удручающей силой. Из всех видов лавы, которые извергает, словно кратер вулкана, человеческий рот, самый едкий — это насмешка. Никакая толпа не в состоянии противиться соблазну жестокой потехи. Не все казни совершаются на эшафотах, и любое сборище людей, будь то уличная толпа или законодательная палата, всегда имеет наготове палача: палач этот — сарказм. Нет пытки, которая сравнялась бы с пыткой глумления. Этой пытке подвергся Гуинплен. Насмешки сыпались на него градом камней и градом картечи. Он оказался в роли детской игрушки, манекена, истукана, ярмарочного силомера, который бьют по голове, пробуя крепость кулака. Присутствующие подпрыгивали на своих местах, кричали «Еще!», покатывались от хохота, топали ногами, хватались за брыжи. Ни торжественность места, ни пурпур мантий, ни белизна горностая, ни внушительные размеры париков — ничто не могло остановить их. Хохотали лорды, хохотали епископы, хохотали судьи. Старики смеялись до слез, несовершеннолетние надрывались от смеха. Архиепископ Кентерберийский толкал локтем архиепископа Йоркского. Генри Комптон, епископ Лондонский, брат графа Нортгемптона, хватался за бока. Лорд-канцлер опускал глаза, чтобы скрыть невольную улыбку. Смеялся даже пристав черного жезла, стоявший у перил, как живое олицетворение почтительности.
Гуинплен скрестил руки на груди: он был бледен. Окруженный всеми этими лоснящимися от