Франко с тревогой смотрел на меня, но его лицо расплывалось у меня перед глазами. Я подумал, что меня поразила слепота, истеричная слепота, что, быть может, было благословением, и я сказал:
— Со мной все в порядке. А что?
— Ты плачешь.
А я рассмеялся истерично:
— Я не плачу, это пыльца. У меня сенная лихорадка.
Ложь, как и вся моя жизнь. И что, твою мать, мне сейчас с этим делать, с этим откровением, с этим прозрением? Кто-то как-то сказал, что прозрение — это утешительный приз неудачнику, и как же это верно!
В этот момент я не мог больше вынести вида картин, и мы вышли на Пасео, широкий бульвар, проходящий перед музеем, и в толпе туристов стали ждать на перекрестке зеленого сигнала светофора: в Мадриде ждут в отличие от Рима, где все буквально бросаются под колеса. Я стоял на самом краю тротуара, придавленный затхлым облаком жалости к самому себе, и тут кто-то с силой толкнул меня в спину, и я упал на мостовую прямо под колеса приближающегося автобуса.
Я стоял на четвереньках, а автобус завис надо мной огромным чудовищем — я успел увидеть полосу красной краски и над ней зеркальную поверхность лобового стекла, — но тут меня рывком подняли вверх, едва не выдернув плечо из сустава, и под пронзительный визг тормозов автобус краем бампера ударил меня в пятку, срывая с ноги ботинок.
Придя в себя, я обнаружил, что лежу навзничь на Франко, который, в свою очередь, лежит навзничь на тротуаре: мы были похожи на два шезлонга, сложенных один на другой на краю бассейна. Франко дернул меня с такой силой, что не удержался на ногах и сам упал на спину. Выбравшись из-под меня, он встал, оглядывая толпу, но того, кто меня толкнул, уже и след простыл. Франко помог мне подняться на ноги, точнее, на одну ногу, потому что моя левая нога вышла из строя. По его словам, этот парень протиснулся сквозь толпу и ударил меня справа. Ни Франко, ни я не думали, что это была случайность или поступок сумасшедшего.
Мы доковыляли до гостиницы, до которой, к счастью, было всего ярдов сто. Я поблагодарил Франко за то, что он спас мне жизнь, а он лишь пожал плечами и бросил:
— Подумаешь!..
Когда мы вернулись в номер, Франко принялся ухаживать за мной, как родная мама: раздобыл лед, чтобы приложить к ушибленной пятке, заказал у посыльного новые ботинки, налил мне виски. Да, он просто выполнял свою работу, и все же это было приятно, сухая форма человеческого общения, но лучше, чем гулкая пустота одиночества, в которую я провалился. Меня только что пытались убить, но в настоящий момент я боялся жизни больше, чем неминуемой смерти; случившееся странным образом вселило в меня неестественное спокойствие. Я подумал, что то же самое испытывал на Окинаве мой отец, иначе он не смог бы увидеть то, что увидел, и запечатлеть это в искусстве.
Креббс куда-то ушел вместе с Келлерманом, но когда он вернулся и услышал рассказ о покушении, наше ленивое и неторопливое бытие тотчас же превратилось в штаб генерала Роммеля: резкие слова приказаний, торопливо снующие подчиненные. Через час после возвращения Креббса мы уже ехали в аэропорт.
— Куда мы направляемся? — спросил я, когда мы сели в машину.
Я спрашивал и раньше, но никто не удостоил меня ответом.
— Мы летим в Мюнхен, — сказал Креббс. — Я договорился о самолете.
— А что в Мюнхене?
— Много культурных достопримечательностей, но мы там не задержимся. Просто это ближайший аэропорт к моему дому.
— Вы везете меня к себе домой?
— Да. На мой взгляд, это единственное место, где я смогу гарантировать вашу безопасность до тех пор, пока все это не кончится, картина не будет продана и я не расплачусь со своими партнерами.
— Ваши партнеры только что пытались меня убить, — заметил я.
Наверное, меня несколько возмутило то, что Креббс не поднял шума, не сказал ничего вроде: «О мой дорогой Чаз, сможете ли вы меня простить, я очень сожалею, с вами все в порядке?» И так далее в том же духе, но ничего этого не было: он выслушал рассказ Франко и даже не взглянул на меня за все то время, что мы готовились к отъезду.
Похлопав меня по колену, Креббс сказал:
— Выше нос, Уилмот. Представьте себе, что вы Караваджо, спасающийся бегством от обвинения в убийстве, или Микеланджело, бросивший вызов Папе, или Веронезе, попавший под пяту инквизиции.
— Мне никогда не хотелось быть на месте кого-либо из этих ребят.
— Да, вы хотели быть Веласкесом, иметь почетную синекуру при королевском дворе, носить парадную ливрею и каждый месяц получать кошель золотых реалов.
— Да, и мне казалось, именно этого я наконец и дождался.
— Всему свое время, но вам должно быть известно, что даже Веласкесу дважды в жизни пришлось совершить сопряженное с опасностями путешествие в Италию, и не только для того, чтобы смотреть на картины. И разве у него не было опасной связи с этой женщиной, как вы сами рассказывали, и разве он не написал этих восхитительных обнаженных красавиц?
Я удивленно уставился на него.
— Это же была лишь фантазия. Порожденная действием наркотика на мой головной мозг.
Тут Креббс повернулся и посмотрел на меня, и это было жутко, как будто он превратился в другого человека или как будто я впервые хорошенько его рассмотрел. Обычное, слегка маниакальное выражение исчезло с его лица, и он показался мне усталым, старше своих лет, и почему-то более заботливым. Креббс долго смотрел на меня так, затем наконец сказал:
— Неужели? Вы много времени проводите в мире фантазий. Быть может, мысль о том, что вы подделали картину Веласкеса, которую весь мир принял за подлинную, тоже фантазия. Быть может, в конце концов, она самая что ни на есть подлинная. Откуда вам знать?
— Что значит «откуда мне знать»? Я помню каждый чертов мазок!
— Да, однако ваша память полна и других воспоминаний, о событиях, которые в действительности с вами не происходили, как вы сами признаётесь. Так что это не слишком убедительное заявление.
— Но картина существует. Я ее видел. У меня на глазах Салинас брал пробы пигментов. У меня на глазах вы закрыли ее поддельным Бассано.
— Вот как? Скажите, а вам известно, кто я такой?
— Да, разумеется, известно. Вы Вернер Креббс, торговец произведениями искусства, а также преступник мирового масштаба, и по какой-то причине вы пытаетесь оттрахать мое сознание.
— Друг мой, ваше сознание, говоря вашими же словами, и без меня уже оттрахано так, что я не в силах что-либо добавить. Да и зачем мне это могло понадобиться, если я такой преступник? Быть может, я просто хочу вернуть к действительности блестящего художника, страдающего психическим расстройством. Быть может, я психиатр, нанятый вашими родными, и везу вас к себе в клинику в горах Баварии.
— О, отлично. Вот только у меня нет родственников, которые могли бы потянуть клинику в Баварии, забыли? Лотта с трудом сводит концы с концами, у меня больной ребенок, а мой сын от первого брака не даст и гроша ломаного, чтобы спасти мне жизнь.
— Да, но, возможно, так обстоит дело только в вашей вымышленной действительности. Предположим, однако, что на самом деле вы преуспевающий известный художник, чьи работы регулярно продаются за суммы, исчисляемые шестизначными числами, и что все эти воспоминания о неудачах и отчаянии являются лишь частью психоза.
И тогда весь тот нью-йоркский кошмар, который я с тех пор старательно сдерживал, с рычанием вырвался из клетки и начал отрывать здоровенные куски от моего представления о самом себе. Следствием этого явился парализующий ужас. Что я знаю? Вопрос Монтеня, и я не мог на него ответить. Меня охватила дрожь. Я вспотел. Вокруг меня словно сомкнулись створки раковины: шум улицы и голос Креббса доносились сквозь толстый звуконепроницаемый слой.
— Уилмот, — продолжал Креббс тем же самым спокойным наставительным тоном, — верьте мне, когда я говорю, что, хотя вы и блестящий художник, у вас нет возможности отличить реальность от