узнали всю правду о своем позоре, поэтому нам не было позволено говорить о наших страданиях. Варварское разрушение Дрездена, безжалостное убийство тысяч детей, все то насилие, которое нам пришлось претерпеть, — все это нельзя было признать. Это была лишь расплата, возмездие. Поэтому мое поколение молча поднялось и начало новую жизнь, стало восстанавливать нашу страну.
Он остановился, и я спросил:
— Какое это отношение имеет к…
Креббс поднял вилку, не дав мне договорить.
— Подождите, проявите терпение, я к этому еще приду. Итак, все мы принимали участие в возрождении родины, однако оставались шрамы, о которых нельзя было упоминать. Кто-то из нас так никогда и не избавился от этой антииллюзии, от массового отречения, от всей той лжи, в которой мы выросли. Нас навсегда отрезали от наших соотечественников, потому что сама идея об общей культуре, о нашей Heimat[94] была отравлена. Нацисты были дьявольски хитры: они понимали, что для того, чтобы создать величайшее зло, необходимо извратить величайшее добро, и этим добром стала любовь к своей родине, к семье, к культуре. И когда я спросил своего отца, чем он занимался во время войны, он ответил искренне, и я, услышав его ответ, не был потрясен, я не отверг отца, потому что в глубине души понимал, что сам ничуть не лучше его, и я не пошел следом за теми своими самоуверенными сверстниками, кто утверждал, что в той же ситуации они вели бы себя гораздо благороднее своих родителей. Я стал таким, какой я есть сегодня. Получив искусствоведческое образование, я отправился в Швейцарию и стал подделывать купчие и продавать картины погибших евреев, нисколько не терзаясь угрызениями совести. Я сказал себе, что возвращаю красоту миру. Быть может, это самоуспокоительная ложь, но, как я уже говорил раньше, кто из нас не успокаивает себя подобной ложью? Однако красота была настоящей — быть может, единственное настоящее в этой жизни. Она нас не спасает, и все же, на мой взгляд, с красотой лучше, чем без нее. Вы создали прекрасную картину, замечательную картину, которая будет жить до тех пор, пока будут люди, готовые восторгаться ею, и картина будет нравиться им еще больше, если они будут думать, что она создана рукой Диего Веласкеса. Конечно, это глупо — картина прекрасна сама по себе, однако кто обвинит нас в том, если мы извлечем пользу из этой глупости? И разве не тем же самым занимается так называемый «честный» бизнес?
— Ну, черт побери, вы меня убедили, — признался я. — Теперь я жду не дождусь возможности подделать что-нибудь еще.
Креббс рассмеялся и хлопнул ладонью по столу.
— Вот почему вы мне нравитесь, Уилмот. Для этого дела нужно обладать чувством юмора, а также определенной долей цинизма. Я рассказываю вам о самых болезненных событиях в своей жизни, с германской серьезностью и Weltschmerz,[95] а вы обращаете все в шутку. Однако с одним я никогда не соглашусь, и это обвинение в том, что я не являюсь покровителем вашего таланта. Я действительно очень ценю вашу работу. Я уверен, что, как только вы освободитесь от необходимости работать, словно продажная девка, на галереи и коммерческое искусство, вы расцветете как художник. Это доказывают два ваших маленьких рисунка, и мне лично доставит большое удовлетворение увидеть, как это произойдет.
— Не кажется ли вам, что уже слишком поздно?
— Конечно же нет! О Джозефе Корнелле впервые заговорили только тогда, когда он уже был старше вас. Даже Сезанн, дожив до ваших лет, не продал ни одной своей картины. А сейчас, обладая достаточными ресурсами, можно обеспечить себе репутацию. Вы удивитесь, узнав, насколько коррумпирован мир художественной критики. К тому же у вас есть талант. Мне не составило бы труда создать репутацию художнику, у которого способностей меньше, чем у вас в кончике мизинца.
Отложив вилку, он с удовлетворением осмотрел пустые панцири креветок. Моя тарелка оставалась наполовину полной, и, когда подошел официант, я попросил ее унести.
Креббс усмехнулся:
— Надеюсь, мои слова никак не повлияли на ваш аппетит. Нет? Хорошо, тогда давайте поговорим о препарате, который вы принимали, и о ваших фантазиях про то, будто вы живете жизнью Веласкеса.
Очевидно, он узнал это от Марка, я имею в виду первые ощущения в Нью-Йорке, и я рассказал остальное — то, как я провел в Риме тысяча шестьсот пятидесятый год, — пока мы наслаждались десертом из земляники, черным кофе и напоследок граппой. Бутылка оставалась на столе, и я выпил несколько рюмок.
Когда я закончил свой рассказ, Креббс сказал:
— Знаете, я не поверил бы в это, если бы не услышал все из ваших собственных уст.
— Я сам до сих пор не могу поверить, а ведь это произошло со мной.
— Да, и позвольте мне сказать, Уилмот, что лучше вы, чем я. Я бы не стал принимать такой препарат ни за что на свете.
— Почему? Быть может, в конце концов вы бы стали Гольбейном.
— Да, или Босхом. Или же мне пришлось бы десять часов подряд стоять по уши в дерьме в дрезденской канализации. Снова. — Его передернуло. — В любом случае, любопытный феномен. Человек принимает препарат и испытывает ощущения, выходящие за рамки рационального объяснения. Скажите, вы знакомы с теорией о том, что у каждого человека пять тел?
— Нет, — признался я, — и мне не очень-то хочется с ней знакомиться, если это вселит в меня еще больший ужас, чем я испытываю сейчас.
Креббс ухмыльнулся, словно сумасшедший ученый в плохом фильме, с притворным садизмом, а может быть, и не таким уж притворным.
— Да, так что, во-первых, у человека есть то тело, с которым имеют дело наука и медицина, плоть, нервы, химические вещества и все такое. Далее, есть второе тело, представление тела в головном мозге, которое не всегда соответствует реалиям первого — конечности-фантомы и тому подобное, ощущение себя самого и признание того, что это существует и в других, как это бывает тогда, когда человек ощущает чье-то зловещее присутствие рядом или смотрит кому-то в глаза.
Он посмотрел мне в глаза и улыбнулся.
— В-третьих, есть подсознательное тело, источник снов и, возможно, созидательного таланта. Задача мистиков состоит в том, чтобы соединить вместе второе и третье тела и найти душу, как они это называют. Те, кому удается это осуществить, единственные полностью очнувшиеся — а все остальные лишь роботы, порабощенные массовым сознанием, подчиненные общественным нормам или воспитанные средствами массовой информации. Затем четвертое тело, магическое тело, благодаря которому посвященные могут находиться одновременно в двух разных местах, проходить сквозь стены, исцелять больных и налагать проклятие на врагов. И наконец, есть еще духовное тело, которое Гегель назвал Zeitgeist, духом времени. То, которое повелевает всеми остальными телами и также управляет историей.
— И вы верите во все это?
Креббс пожал плечами.
— Это всего лишь теория. Но она может кое-что объяснить. Например, она объясняет, как вы могли стать Веласкесом. Эта теория помогает объяснить, почему самая образованная и культурная европейская нация с радостью и воодушевлением отдала абсолютную власть над собой недоучке-фельдфебелю. Я вам вот что скажу, Уилмот, я был там, пусть еще мальчишкой, но я был там. Я чувствовал силу. Первые годы своей сознательной жизни я прожил полностью в чужой мечте, и то же самое можно сказать и про моего отца, который был человеком далеко не глупым. Даже сейчас мне трудно поверить, что такая сила была всецело порождена этим миром. А когда все закончилось, когда фюрер вышиб себе мозги, я испытал облегчение, словно очнулся от долгого сна, и любой немец, который в тот момент находился в сознании, скажет то же самое. Мы смотрели на окружающие нас развалины и думали, как такое могло произойти? Как самые обыкновенные немцы могли творить такие ужасные вещи? Кто-то будет возражать, что немцы от природы жестокие и властные, как говорится, или на колени, или прощайся с жизнью, но меня этот ответ не устраивает. Французы держали Европу в ужасе гораздо дольше немцев, однако их всегда представляют образцом цивилизованности, а скандинавы на протяжении трех столетий сеяли смерть и разорение, но теперь они все агнцы и не обидят и мухи. И кроме того, если мы от природы такие страшные, как получилось, что сейчас мы самая не милитаризированная нация на земле? Так что я веду вот к чему: если такая таинственная и необъяснимая вещь могла произойти с целым народом, то, когда я слышу, как