же говорим о совершенно ином уровне деятельности.
— Преступной деятельности. Что бы там ни говорили про экспертов, самостоятельно приходящих к заключению. Что бы там ни говорили про Луку Джордано. Вы затеяли грандиозное мошенничество.
Креббс бросил на меня взгляд, в котором сожаление смешивалось с удивлением.
— Ах, Уилмот, неужели вы когда-либо думали, что речь идет о чем-то другом? Признайтесь положа руку на сердце!
И я вынужден был признать, что он прав. У меня есть привычка верить в собственную ложь. Вздохнув, я отпил вино и спросил:
— Итак, когда я получу свои деньги? Или это совершенно другое дело, вроде тех разговоров о набросках для состоятельных снобов, и мне с самого начала следовало сообразить, что ваше обещание слишком хорошо, чтобы быть правдой?
— Боже милосердный, неужели вы полагаете, что я собираюсь вас обмануть? — казалось, с искренним изумлением воскликнул Креббс. — Да это самое последнее, что я сделаю. Уилмот, бо?льшую часть жизни я искал такого художника, как вы, с вашей невероятной способностью воспроизводить стиль старых мастеров. Насколько мне известно, вам в настоящий момент нет равных во всем мире. И было бы величайшей глупостью обойтись с вами без надлежащего уважения.
— Все это замечательно, но с другой стороны, я вынужден спрашивать вашего разрешения каждый раз, когда мне нужно кому-нибудь позвонить.
— Я же говорил, что не я установил эти правила. Но когда операция будет завершена и наблюдение снято, вы сможете звонить кому угодно. Разумеется, неизменно соблюдая осторожность в разговорах. Потому что, поймите меня, в вопросах подделки произведений искусства нет никаких — как бы выразиться? — сроков давности. То есть пока свидетели живы, сохраняется угроза вопросу о подлинности картины. Одно неосторожное слово — и полотно стоимостью в десятки, сотни миллионов долларов превращается в простую подделку, не стоящую и гроша, и тогда покупатели начинают искать способ вернуть деньги. Они обращаются к продавцу, и тот, разумеется, начинает говорить, и постепенно распутывается весь клубок. И тогда все мы отправляемся за решетку, а может быть, и еще хуже, если окажется хоть каким-то боком замешан один из тех джентльменов, о которых я говорил раньше. Перспектива нерадостная. Особенно для вас. И для вашей семьи.
Когда Креббс произнес это, у меня рот был набит снетками, но мне удалось проглотить их, не поперхнувшись.
— О чем это вы? — спросил я. — При чем тут моя семья?
— Ну, это лишь средство держать вас под контролем. До тех пор, пока вы живы.
— Прошу прощения?
— Ну, в общем, я упомянул о свидетелях, однако в таких делах по-настоящему важен только один свидетель. Я хочу сказать, Бальдассаре знает правду, и Франко, и та девчонка, которая позировала, но они никого не интересуют. Любой может заявить, что картина поддельная, однако те, кто заинтересован в том, чтобы она считалась подлинной, всегда смогут его перекричать. Такое происходит сплошь и рядом. Но одного свидетеля никогда не удастся перекричать.
Остановившись, Креббс кивнул в мою сторону и отправил вилкой в рот очередную рыбешку.
— Автора подделки, — сказал я.
— Совершенно верно. Но не падайте духом, Уилмот, умоляю вас. Как я не перестаю повторять, для вас теперь началась новая жизнь. Опасная, но когда настоящее искусство не было сопряжено с определенной опасностью? Флоренция пятнадцатого века была очень опасным местом, и все великие покровители искусства были людьми жестокими и своенравными.
— Вроде нацистов? — забросил удочку я, но он даже глазом не моргнул.
— Я имел в виду американских баронов преступного мира и европейских аристократов. Да и сами художники всегда были флибустьерами, живущими на границах общества. Когда искусство становится ручным, превращается в отрасль шоу-бизнеса, оно становится вялым и скучным, как это происходит сейчас.
— Извините, но это чепуха, вроде замечания Гарри Лайма о Швейцарии и часах с кукушкой из «Третьего человека».[93] У Веласкеса была хорошая должность при дворе…
— Да, и за свою жизнь он написал меньше ста пятидесяти картин. Рембрандт, с трудом сводивший концы с концами, оставил свыше пятисот полотен.
— А Вермер, вообще живший за чертой бедности, всего сорок. Извините, Креббс, но это не пройдет. Нельзя обобщать то, как темперамент и социальные условия влияют на развитие таланта. Это тайна.
Я почувствовал, что Креббс начинает кипятиться по поводу того, что я не оставил камня на камне от его любимой теории, но лично я всегда начинаю кипятиться, выслушивая теории о том, как у меня в голове рождается искусство, от людей, ни разу в жизни не державших в руках кисть. Но затем Креббс пожал плечами, усмехнулся и сказал:
— Ну, возможно, вы правы. Это жизнь, к которой я привык, и все мы рассказываем себе разные истории, чтобы оправдать себя перед собой и перед окружающими, потому что в этих маленьких спектаклях нам нужно общество. Но я вижу, что у меня ничего не получится, вы такой же упертый, как и я. И знаете, по большому счету это не имеет никакого значения, до тех пор пока вы не забудете о том мече, который висит над нашими с вами головами. А, отлично, вот и наш обед.
Блюда оказались восхитительны, но у меня во рту было кисло, и я едва ощущал их вкус. Однако вина я выпил более чем достаточно, и тумана, затянувшего мне голову, хватило, чтобы я остался на месте, вместо того чтобы бежать прочь с истеричными воплями. Креббс безмятежно поглощал креветки, и мне захотелось узнать, как ему удалось привыкнуть к подобной жизни, я хочу сказать, он производил впечатление совершенно обыкновенного человека, ничуть не более беспощадного, а может быть, даже менее беспощадного, чем типичный владелец крупной нью-йоркской художественной галереи.
Тем не менее мне хотелось его уколоть еще, и я сказал:
— Кстати, правда ли, что вы начинали, торгуя картинами, украденными у убитых евреев?
— Да, — не моргнув глазом, подтвердил Креббс, — это истинная правда. Но, как, не сомневаюсь, вы прекрасно понимаете, не могло быть и речи о возвращении этих предметов их законным владельцам. Это было бы все равно что попытаться вернуть древний барельеф какому-нибудь ассирийцу или ацтеку. Всех этих людей не было в живых. Я искренне сожалею о том, что они погибли, но я их не убивал. Когда война закончилась, мне было всего тринадцать лет. Так что же я должен был делать — оставить картины навсегда в хранилище какого-то швейцарского банка?
— Интересный подход с точки зрения морали.
— Да, и я скажу вам еще кое-что, раз уж вы об этом заговорили. Мой отец был нацистом, и меня воспитали в духе нацистской идеологии. Как и все мое поколение. Мальчишкой я только и ждал, когда вырасту, чтобы меня взяли в армию и я смог сражаться за рейх. Я верил во всю ту ложь, которой мне забивали голову, как, наверное, и вы верили во всю ту ложь, которую говорила вам ваша страна. Скажите, вы были во Вьетнаме?
— Нет, мне дали отсрочку. У меня был маленький ребенок.
— Вам здорово повезло. Согласно вьетнамцам, вы убили три миллиона человек, в основном мирных жителей. Разумеется, я не оправдываю злодеяния нацистов, я просто хочу вам показать, что Германия не одинока в деле истребления невинных, и американцы довольно долго поддерживали эту войну. А сейчас я расскажу вам одну забавную историю. В декабре тысяча девятьсот сорок четвертого года вся моя семья вернулась в Мюнхен, но город бомбили днем и ночью. Естественно, мой отец беспокоился за безопасность своей семьи, поэтому он подергал за нужные ниточки и переправил нас в другое место, в город, который совсем не бомбили, который считался вполне безопасным. Знаете в какой? В Дрезден. И мы были там в феврале, когда союзная авиация сровняла город с землей. Я остался в живых, моя мать погибла. Я спрятался в канализационной трубе.
Отпив глоток вина, Креббс вздохнул.
— После того как бомбардировка закончилась, я вернулся на то место, где стоял наш дом, но там не было ничего, кроме пепла. Моя мать сгорела, превратившись в маленькую черную мумию длиной в один метр. Мы отодрали ее от пола подвала осколками разбитого унитаза. А потом война завершилась и мы