Оказавшись там, я выудил из пакета с личными вещами сотовый телефон и открыл телефонный справочник. Это оказался мой старый список, с художественными редакторами. «О, отлично, — подумал я. — Халдол начал свое действие». И позвонил Марку.
Тот первым делом спросил, где я пропадал, и я ответил, что лежал в психиатрическом отделении «Бельвю».
— Ну, вероятно, это и к лучшему, — сказал Марк. — И как, ты теперь снова ты?
Я сказал, что я снова я.
— Так ты сделаешь фреску для этого типа?
Я сказал, что сделаю. Более того, я хотел отправиться в Европу в этот же день.
— Никаких проблем, — сказал Марк. — Я тебе перезвоню.
Я вернулся пешком на Уокер-стрит, и моя старая дверь была на месте, а мой ключ подошел к замку. Я обвел взглядом знакомую обстановку, но это не принесло мне утешения. Я словно оказался выброшенным из этой жизни; трудно объяснить, но у меня было такое чувство, что я больше никогда не буду жить здесь, что бы ни случилось. Приняв душ, я оделся и собрал небольшую сумку. Пока я складывал вещи, позвонил Марк и сказал, что билеты и все остальное я смогу забрать у него в галерее сегодня вечером, что я и сделал, и его черный лимузин отвез меня в аэропорт имени Кеннеди, прочь от моей прежней жизни.
Меня отправили в Венецию рейсом компании «Алиталия», первым классом. Сейчас много жалуются на авиаперелеты, но это было значительно лучше психиатрического отделения в «Бельвю». В полете я для начала выпил пинту-другую «Просекко», закусив gnocchi alla Romana[66] с довольно неплохим «Монтепульчиано». В аэропорту, как и было обещано, меня встретил молчаливый и деятельный человек, представившийся Франко, который на частной яхте отвез меня в старинную гостиницу на Кампо Сан-Джованни-Ново, откуда было рукой подать до дворца, расположенного прямо на канале Джованни-Ново между мостами Сторто и Корона. Я устраивался в номере, когда зазвонил сотовый телефон, это была Лотта. Новая волна ужаса, и я отказался ответить на вызов. Лотта оставила гневное сообщение: она считала, что я должен лежать в психиатрической клинике, а не разъезжать по Европе. Ей было известно все о моем недавнем приступе безумия, потому что кто-то из посетителей галереи заснял на сотовый телефон, как меня вытаскивают с окровавленным лицом, это попало во все бульварные издания, и Лотта позвонила Марку, а тот, мерзкая крыса, посвятил ее во все детали. Я не ответил на звонок.
День я отдыхал в своем прекрасном номере, а затем Франко отвел меня во дворец и передал синьору Дзукконе, который выполнял функции мажордома и отвечал перед большой шишкой за все строительные работы.
Ну, должен сказать, в Венеции и правда очень сыро, а дворец был построен в тысяча пятьсот двенадцатом году и с тех самых пор на ремонт кровли было потрачено не больше пятидесяти долларов, так что когда я поднял взгляд на потолок обеденного зала, я увидел осыпающуюся серую кашицу, лишь кое-где испачканную ангелами и облаками. Я сказал Дзукконе, что старые фрески нужно полностью убрать. Он и глазом не моргнул, и на следующий день строители приступили к работе. Пока они счищали старую штукатурку, мне не оставалось ничего другого, кроме как разглядывать наброски Тьеполо. Это были подлинные рабочие эскизы с крошечными отверстиями и следами тонких красных мелков, сохранившиеся каким-то чудом. Так что по части композиции все было хорошо: фреска изображала успение Богородицы, с ангельским хором и святыми, много пышных облаков, никаких глубоких чувств, одно лишь показное великолепие. Мне она понравилась, и почему-то все мои недавние проблемы с определением собственной личности выветрились из головы. Такое иногда происходит, когда полностью отдаешься работе: она заглушает тонкий голосок самолюбия — или, как в моем случае, безумия, — позволяя всецело существовать в царстве формы и цвета, когда все мысли только о том, как сделать следующий мазок.
Разумеется, это была никакая не реставрация. Это была самая настоящая подделка. Но работа мне все равно нравилась — как дешево продана моя так долго оберегавшаяся девственность!
Первым делом мне нужно было найти человека, умеющего класть штукатурку под фрески. Я вспомнил своего отца и заказ часовни Святого Антония, его великое фиаско с фресками; тогда нашим штукатуром был некий мистер Беллото. В то время ему на вид было лет сто, последний мужчина в Америке, носивший котелок, он приходил на работу в костюме и при галстуке, заколотом булавкой с бриллиантом, на месте переодевался в комбинезон, но оставлял галстук. Суть дела заключалась в том, что какой-то богатый сукин сын церкви подарил старый сарай семинарии в округе Суффолк под трапезную и нашлись деньги, чтобы написать фреску на сюжет жизни святого-покровителя, разумеется, мой папаша сразу же объявил себя воскресшим Микеланджело. Этот заказ открывал ему дорогу в бессмертие, поэтому фреска должна была быть выполнена так, как надо, чтобы продержаться века, по крайней мере не меньше, чем Помпеи. Я был учеником, так что если бы времена кватроченто вернулись, я бы получил свою долю, — разумеется, чистейшей воды безумие, но, спасибо тебе, папочка, как выяснилось, этот опыт теперь пригодился.
Бо?льшую часть того года — мне тогда было двадцать два — я провел, занимаясь всем тем, что требуется для написания фрески, за исключением самой живописи, в основном под присмотром мистера Беллото. Это совсем не то же самое, что отштукатурить кухню. Главный секрет в том, что гашеная известь должна быть действительно старой. А негашеную известь использовать нельзя, потому что процесс гашения может пойти уже на стене, и тогда появятся газы, от которых вздуется поверхность.
Примечание: в данном случае бессмертие продержалось около десяти лет. Когда мы начинали, в семинарии было больше сотни послушниц, однако это количество сократилось до шести вскоре после того, как Второй ватиканский собор закончил разбивать в пух и прах великую старую тридентскую мессу.[67] Поэтому настоятельница продала сарай некоммерческому дому престарелых, руководителям которого не были нужны сцены из жизни святого Антония, пугающие бедных старичков и старушек во время еды; им были нужны выставки работ своих подопечных, натюрморты, пейзажи и тому подобное, поэтому фреска была закрашена милой кремовой краской. Невелика потеря, раз уж об этом зашла речь, это был типичный «поздний» период Чарлза П. Уилмота: красиво нарисовано и совершенно без души. По-моему, это понимал даже мистер Белотто: наблюдая за каждым giornata,[68] он вздыхал и крепко сжимал мое плечо.
Поспрашивав, я нашел некоего синьора Кодоньолу, которому также было лет сто, и он сказал, что у него огромные запасы извести, оставшиеся еще с довоенных пор, — наверное, он имел в виду Первую мировую войну. Синьор Кодоньола работал медленно, но хорошо, и ему помогали два родственника, внука или правнука, не знаю, им потребовалась неделя, чтобы уложить trullisatio — слой, прилипающий к дранке, — и еще неделя, чтобы прилепить к нему коричневое покрытие, так называемое arricciato. Я даже не делал вид, что наблюдаю за их работой; в основном я путешествовал по городу, пешком и на речных трамвайчиках, изучая все работы Тьеполо, какие только мог найти, чтобы проникнуться тем, как он представлял форму и цвет. Один из великих рисовальщиков от природы, этого у него не отнимешь, но чересчур слащавый. Все знаменитые художники, иллюстрировавшие комические книги золотого века, работали под Тьеполо. Так что я был в своей стихии. Но, право, какая великолепная работа маленькой кистью, которую использовали как перо. Я проводил время, готовя краски и наблюдая за тем, как подсыхает коричневый слой.
Работа над фреской вынуждает сосредоточиваться на каждом текущем дне; все мысли только о том, что предстоит делать в следующий giornata. Несомненно, мне было гораздо проще, потому что Тьеполо расписал свои giornata прямо на картоне. Предположим, нужно написать фрагмент пушистого облака, треугольный кусок голубого неба между облаками и еще один кусок более темной тучи, и это все, что можно сделать за день — очередной giornata — на сыром intonaco, верхнем слое штукатурки. Мы установили современные леса и освещение, так что никакой свечи у Чаза на голове. Я размешивал краски на известковой воде, брал палитру и забирался наверх. А Марко или другой внук помогал мне прикрепить картон, и я прокалывал его красным мелком, затем мы убирали картон и я острой деревянной палочкой процарапывал линии по красным отметкам, затем накладывался слой intonaco и я писал по сырой штукатурке, используя в качестве ориентиров процарапанные углубления.
Это было что-то вроде гигантского рисования по квадратикам, но только в стиле Тьеполо; вблизи все это выглядело топорно, но с пола смотрелось так, словно старина Джанбаттиста сделал это лишь вчера. Была в этом какая-то наплевательская легкость, истинная spezzatura, полная свобода обращения с