другой, размышляя о том, что я — малыш Веласкес (странные вещи порождает рассудок, надо будет поговорить об этом с Шелли). Накурившись до рези в горле, я забрался через окно обратно в студию, сел за стол и подсчитал свои богатства: двадцать пять тысяч за портреты актрис плюс обещанная неустойка от «Вэнити фейр» — дадут тридцатник, достаточно, чтобы расплатиться с самыми неприятными долгами, а предложенная Слотски работа в Италии решит на обозримое будущее все проблемы; мне придется на какое-то время полностью переложить на Лотту заботу о детях, но что еще я могу сделать? Она не станет возражать, если речь будет идти о действительно серьезных деньгах; в конце концов, можно будет нанять няню. Я пришел к выводу, что смогу наконец разобраться даже с долбаными счетами за лечение и получу возможность передохнуть.
Через два дня журнал прислал неустойку: поразительно оперативная выплата, должно быть, Герштейн чувствовал себя страшно неудобно. Лотта обналичила чеки, выписанные за картины, и минут двадцать я купался в деньгах, прежде чем начал сам выписывать чеки. Почти половина всей суммы должна была бы достаться налоговому управлению, долги за прошлые годы и выплата за этот, но я не смог заставить себя пойти на это. Вместо этого я договорился о встрече с Сюзанной — моим самым назойливым паразитом, — затем последовали аренда студии, телефон и выплаты по четырем кредитным карточкам, обремененным счетами за медицинское обслуживание, пластиковому спасательному кругу, на котором держалась жизнь Мило, а затем я отправился колесить по городу с пачкой наличных, возвращая деньги всем тем, кто одалживал мне сотню-другую, не надеясь получить свои деньги обратно.
А Мило выписался из клиники, похожий на старую овсянку. Я просидел с ним какое-то время, пытаясь его приободрить, и, разумеется, это он меня приободрил, как это всегда у нас бывает. Он развеселил и Еву, нашу няню, которая и в лучшие моменты склонна к славянской депрессии, но все равно, слава богу, она у нас есть. Ева из Кракова, она одна из тех редких польских девушек, кто, приехав в Америку работать няней, действительно устроилась на такую работу, а не попала в один из славянских борделей, похоже, ставших наиболее характерной чертой глобализации.
Не знаю, что в больном ребенке такого, с чем нам, современным людям, так сложно иметь дело; по злой иронии искреннее горе практически невозможно, ты думаешь: «О, какая банальность», как будто твоя жизнь роман, а это дешевый литературный прием, и, разумеется, настоящей веры больше нет, по крайней мере ее нет у меня. Помню, я читал у Хемингуэя что-то в том духе, что, если у человека умрет сын, он больше не сможет читать «Ньюйоркер». Это гложет, гложет. Мне приходят всяческие дьявольские мысли вроде того, что пусть он был бы лучше маленьким куском дерьма, а не самым лучшим ребенком в мире, красивым, талантливым и добрым, насквозь порядочным, и тогда мне не было бы так больно, но, может быть, родители ужасных детей мыслят иначе, по телевизору показывают, как мамаши серийных убийц плачут в зале суда, жалея своих малышей. Откуда у Мило эта жизнерадостность? Что это — издевательский подарок, сделанный Всемогущим? Сосунок, тебе отпущено жить всего двенадцать лет, так что вот тебе дополнительная помощь от Святого Духа? Еще один вопрос, который я решил обсудить с Шарлоттой.
Я отвез ребят в Бруклин, а затем сел в метро и поехал на медицинский факультет. Когда я назвал себя, секретарша сказала, что доктору Зубкоффу хотелось бы встретиться со мной перед началом сеанса, и указала, куда пройти. Шелли был у себя в кабинете; он предложил мне сесть и достал папку. Обычный разговор ни о чем, а затем он сказал:
— Давай поговорим о тех галлюцинациях о прошлой жизни, которые у тебя были.
— Да, если это можно назвать галлюцинациями.
— А ты бы сам как это назвал? — терпеливым докторским тоном спросил он.
— Я заново переживаю прошлое, — сказал я. — Это не я, такой, какой я сейчас, вижу галлюцинации. Я действительно нахожусь в своем бывшем «я», переживаю заново какое-то мгновение независимо от того, могу ли я вспомнить это событие или нет. Это подлинные воспоминания.
— Понятно. Чем они отличаются от грез наяву, от сновидений?
— Вот ты мне и объясни, ты же врач. Откуда я знаю, что ты не галлюцинация? Откуда я знаю, что я сейчас не заперт в комнате, обитой изнутри мягким поролоном, а все происходящее мне только кажется? Помнишь, что сказал Дэвид Юм о пределах эмпирических наблюдений?
Зубкоффа это нисколько не развеселило.
— Давай просто примем за данность, — сказал он, — что окружающий мир существует вне нас и что мы с тобой сидим здесь. И мне известно, какие живые образы рождает сальвинорин. Это подробно описано в литературе. Меня сейчас беспокоит гораздо больше самый последний случай, когда ты, если судить по твоим словам, испытал чье-то чужое прошлое.
Как оказалось, подобная реакция на препарат не является нормальной, и Зубкофф горел желанием вытащить из меня все. Я рассказал о том, что случилось со мной во время последнего сеанса, а также передал предположение Слотски относительно вероятной личности этого Гито де Сильвы, добавив, что такого прилива творческой энергии у меня еще в жизни не было.
Зубкофф очень оживился и вывалил на меня кучу неврологической информации, из которой я почти ничего не понял, но суть сводилась к тому, что, на его взгляд, это различные области головного мозга откликались на воздействие химического раздражителя, вследствие чего я воссоздавал воспоминания о прошлых событиях. Это все равно как сон, сказал Зубкофф, на самом деле сны порождаются случайным шумом головного мозга, а мы воспринимаем этот шум как зрительные образы и события.
— Да, возможно, это и объясняет то, что я переживаю заново свое собственное прошлое, — согласился я. — Однако это никаким боком не подходит к тому, что я переживаю прошлое Диего Веласкеса.
Зубкофф, как мне показалось, несколько странно посмотрел на меня.
— Мы еще почти ничего не знаем о субъективных последствиях применения препарата. В этом и заключается главная цель моих исследований.
— Маловразумительный ответ, — заметил я.
Тут Зубкофф словно надел на себя профессиональные доспехи:
— Ну, ты художник, вот ты и вообразил себя знаменитым художником. Здесь мы наблюдаем в увеличенных масштабах то, что нам каждую неделю показывают в телешоу «Американский идол».
— Ты полагаешь, это мечта, воплотившаяся в видения?
— А чем еще это можно объяснить? — спросил Зубкофф, и тут я вынужден был с ним согласиться. — Но давай уменьшим дозу, хорошо? Похоже, у тебя повышенная восприимчивость к препарату.
После чего он занялся своими делами, передав меня Харрис, которая снова провела меня в маленький кабинет.
Я лег на кушетку. Харрис расставила на подносе маленькие мензурки и, выбрав одну, спросила:
— Вы не будете возражать, если мы наденем на вас удерживающие ремни? Это в целях вашей же безопасности.
Я ответил, что нисколько не буду возражать, и после того, как я пожевал вату, Харрис закрепила мне запястья и грудь прочными ремнями. Затем обычное парящее ощущение, и вот я уже стою у стола и толку? пестом в ступе окись свинца, превращая ее в желтый порошок. Четыре створчатых окна в последнее время были закрыты ставнями, но теперь беспорядки в городе стихли и в комнате снова светло. Я ощупываю крупицы ярко-желтого порошка. Они еще слишком крупные, и я продолжаю толочь. Если я сделаю плохо, старик не станет меня бить, но это не имеет значения. Я должен сделать все хорошо, должен порадовать старика, потому что это мой долг, потому что этого требует честь моей семьи. Я постоянно ощущаю бремя семейной чести, иногда в переносице, иногда в животе, как будто это что-то живое, сама жизнь.
Беспорядки были по поводу Непорочного зачатия, суть которого заключается в том, что Пресвятая Дева Мария родила младенца Иисуса без первого греха. Я верю в это, и это доставляет мне буквально физическое утешение, хотя я и не до конца понимаю теологические споры. Я знаю, что в городе есть те, кто отрицает Непорочное зачатие, и именно поэтому у нас произошла небольшая война. Я видел на улицах убитых и раненых и очень жалел о том, что я не взрослый, так как в этом случае я мог бы тоже сражаться за Пресвятую Деву Марию и убивать плохих людей, которые хотят ее осквернить. Честь Девы Марии, честь моей семьи и моя собственная честь туго переплетены в одно чувство, крепко сидящее у меня внутри.
Я идальго, сын человека, который представляет из себя что-то, я благороден по обеим ветвям своей