— Какая разница?
— Господи, дай мне силы! Какая разница? В этом-то вся и суть, безмозглый тупица! Неужели ты не понимаешь, что эта женщина готова мыть полы, что она сделает все, разве что не пойдет на панель, чтобы ты мог писать то, что хочешь? Неужели ты ничего не смыслишь в любви? Удивляюсь, как Лотта не раскроила тебе голову молотком.
— Ничего не понимаю, — признался я.
— Да, знаю, но у меня срочная работа и нет времени объяснять тебе это сейчас — хотя ты все равно не станешь меня слушать, ведь ты не слушал меня последние пятьдесят раз, когда я пыталась…
— Работа? Сейчас же ночь на дворе.
— Только не в Уганде.
— Как всегда, ты хочешь променять меня на каких-то отдаленных бедняков.
Долгий вздох.
— О, Чаз, ты знаешь, что я тебя люблю, и страшно этим злоупотребляешь. Если я с тобой резка, так это форма самозащиты. Кроме того, когда общаешься с забитыми, вечно голодными, впавшими в отчаяние людьми, которые всю свою короткую, дерьмовую жизнь скулят по поводу своих умирающих детей, тебя начинают выводить из себя блистательные неврастеники, которым никак не удается найти путь к счастью. Спокойной ночи, младший братишка.
— Что это такое, ты перестала быть монашкой и это дало тебе право быть такой противной? Ты же ведь была такая милая.
— Все милое дотла сгорело в Африке. Благослови тебя Бог, малыш.
Шарли положила трубку. Странно, но я всегда ощущаю прилив сил после того, как она устроит мне взбучку. Вероятно, отчасти это объясняется нашими нездоровыми квазикровосмесительными отношениями. Но как оказалось, поговорить с Шарли в следующий раз нам удалось очень нескоро.
В воскресенье я повел ребят в «Метрополитен»; Мило взял аудиогид и отправился бродить по залам в одиночку, а я стал аудиогидом для Розы. Она хотела знать, о чем на самом деле эти картины, и мне приходилось придумывать для каждой свою историю. Наверное, это в какой-то степени говорит о том, что мы хотим найти в искусстве. Роза ни разу не поморщилась, терпеливый ребенок, может быть, любитель искусства, но, думаю, все объяснялось двухчасовой монополией на папу, разглядывающего картины. Разумеется, больше всего ей понравился Ольденбург[50] — кого оставят равнодушным глупые предметы повседневной жизни, увеличенные до гигантских размеров? — но также Матисс и Поллок.[51] Роза сказала, что на большом полотне «Номер 31» Поллока изображена маленькая мышка, и в своем рассказе я опирался на эту отправную точку, указывая на различные места на холсте, где с мышкой происходили разные приключения в густой траве; жаль, что я его не записал, это революционным образом преобразило бы подход к изучению творчества Поллока.
Затем обед, а после него мы отправились смотреть старые немые фильмы с Бастером Китоном. Потом Роза объявила, что тоже станет художником, как я, но только лучше, внимательно следя за признаками огорчения у меня на лице, каковые я и предоставил, после чего она сблизила большой и указательный пальцы и уточнила, что лишь чуть-чуть лучше. Мило на улице и в метро шутил в духе Стивена Райта,[52] ему удается точно выбрать момент и сохранять абсолютную невозмутимость. Просто ужасно так любить своих детей, и к этому примешивается чувство вины по поводу дров, что я наломал с Тоби, — быть может, все было бы по-другому, если бы я уделял ему больше времени, но мне приходилось работать как проклятому в городе, чтобы содержать этот чертов дом, который мы купили в первую очередь для того, чтобы ребенок наслаждался счастливым детством в окружении птичек и цветов.
Вечером, часов в одиннадцать, Лотта позвонила из галереи и сказала, что из пяти картин три проданы, по пять тысяч каждая.
— Марк приобрел Кейт Уинслет «работы Веласкеса» через три минуты после того, как вошел в дверь, — сказала она. — Он настоял на том, чтобы картину сразу же сняли со стены, и дополнительно заплатил за беспокойство. Я завернула холст в простую бумагу, и Марк ушел, прижимая его к груди, словно девочка новую куклу.
— Странно, — удивился я. — Обычно Марк действует более невозмутимо. Вероятно, у него на уме уже был покупатель. А может быть, мы увидим картину в его галерее, с накруткой две тысячи процентов. Кто купил остальные картины?
— Какой-то медиамагнат и его подруга. Это замечательно, Чаз, понимаешь? Все без ума от твоих картин!
Я постарался ради Лотты изобразить воодушевление. Деньги, конечно, это хорошо, но меня совсем не радовала мысль о том, что я мог бы писать такие картины до бесконечности, может быть, добавив и мужскую серию: Тома Круза и Джона Траволту работы подходящих мастеров, и разве не решило бы это все мои финансовые проблемы? Можно было бы снова сесть на сальвинорин, лепить долбаные картины как пирожки, и я смотрел на Мило, слушая, как он во сне хрипит, борясь с каждым вдохом, и думал, ну как я могу быть таким дерьмовым эгоистом, когда другие отцы в лепешку бы расшиблись, чтобы оплатить своему ребенку самое первоклассное лечение? Я ничего не понимал.
Вот только в промежутках между домашними и отцовскими заботами, несмотря на навязчивое нежелание зарабатывать деньги, я бурлил идеями, заполняя лист за листом в альбоме для эскизов. Меня буквально тошнило от творческих соков; все это началось с тех глупых картин, обликов славы. Я хочу сказать, чем является сейчас наш мир? В смысле, зрительно. На экране сменяется образ за образом, но вся хитрость в том, что нам не позволяется их увидеть, изучать их достаточно долго, чтобы понять смысл, все быстро мелькает и сменяется, а это по большому счету уничтожает способность осмысливать, оценивать увиденное.
По-моему, все это делается сознательно. Я имею в виду, как на самом деле выглядит президент, как вообще выглядит
Утром в воскресенье я повел ребят в Китайский квартал, и в ресторане у Мило случился приступ кашля. Сначала я решил, что он поперхнулся, я вскочил с места, а он закинул голову назад, и у него была перекрыта трахея, стали синеть губы, тогда я уложил его на пол и делал искусственное дыхание в сочетании с закрытым массажем сердца до приезда «скорой помощи». К тому времени лицо Мило стало серым и матовым, словно мешок корпии. Затем, когда в клинике Нью-Йоркского университета узнали, что у меня нет медицинской страховки, мне сказали, что Мило отправят в больницу «Бельвю», как только его состояние станет стабильным, а я сказал, что у него наследственная прогрессивная легочная дистрофия и его здесь уже лечили, и заставил глупую медсестру позвонить доктору Эрлихману, после чего она неохотно взяла мою кредитную карточку — она взяла бы ее с еще большей неохотой, если бы узнала, что на карточке уже давно нет ни гроша. Из клиники я позвонил Лотте, и прежде, чем успел сказать хоть слово, она выпалила, что все мои картины проданы, что на всех пяти актрисах краснеют маленькие точки, но на этот раз я даже не попытался сделать вид, будто мне есть до этого хоть какое-то дело, и рассказал ей о нашем мальчике. Лотта примчалась в приемное отделение, и мы сидели там до тех пор, пока нам не сообщили, что на этот раз все обошлось, и тогда Лотта осталась ждать, а я отвез Розу обратно в студию.
После того как Роза уснула, я уселся на пожарной лестнице в теплой куртке и курил одну сигарету за